Так узкие и ограниченные умы были опалены кострами Святой Инквизиции, а разнородные и анархические души несли на себе отсвет высокого огня своей духовной морфологии. Брат мой, как я уже говорил, обладал неодолимой задумчивостью уникального свойства, неспособной к изменчивости, гнетущей самое себя. Я же, по контрасту, был полиморфным искажением, живучим и анархическим. Все мои сознательные действия выражались в чревоугодии, и все мое чревоугодие становилось сознательным действием. Все меня видоизменяло, ничто меня не изменило. Я был вялым, трусливым и противным. В суровости испанской мысли моя натура искала высшее проявление полнокровных, изощренных и прихотливых кристаллов своего неповторимого гения. Родители окрестили меня Сальвадором, как и брата. И — по значению имени — мне было предназначено ни много ни мало как спасти Живопись от небытия модернизма, и это в эпоху катастроф, в той механической и обыденной вселенной, где мы, к счастью и несчастью, живем. Если бы я мог попасть в Прошлое, Рафаэль и иже с ним казались бы мне истинными богами. Наверно, я единственный, кто понял, почему сегодня невозможно приблизиться хотя б ненамного к совершенству рафаэлевских форм. Мое собственное творчество кажется мне большим несчастьем. Как бы я хотел жить в эпоху, когда ничего не надо спасать! Но, возвращаясь в Настоящее, почитаю благом, что, оценивая многих мастеров гораздо выше себя, я тем не менее ни за что на свете не желал бы поменяться местами ни с кем из живущих ныне.
В одиночку постичь и выразить смысл жизни значит сравниться с великими титанами Возрождения. Такова моя жена Гала (Елена Дмитриевна Дьяконова, русская по происхождению — прим. пер.), которую я обрел себе на счастье. Ее мимолетные движения, жесты, ее выразительность — это все равно что вторая Новая Симфония: выдает архитектонические контуры совершенной души, кристаллизующиеся в благодати самого тела, в аромате кожи, в сверкающей морской пене ее жизни. Выражая изысканное дыхание чувств, пластика и выразительность материализуются в безукоризненной архитектуре из плоти и крови.
Когда Гала отдыхает, могу сказать, что она равна своей грацией часовне Темпьетто ди Браманти, что близ собора Святого Петра Монтозио в Риме. И как Стендаль в Ватикане, я позже и независимо от него могу поставить на одну доску стройные колонны с ее гордостью, нежные и упорные перила с ее детскостью, божественные ступени с ее улыбкой. Долгими часами перед мольбертом, украдкой любуясь ею, когда она этого не замечала, я твердил себе, что она такое же прекрасное полотно, как работы Вермеера и Рафаэля. Тогда как другие, кто нас окружает, кажутся всегда .так мало прорисованными, так посредственно отделанными, что похожи скорее на гнусные карикатуры, намалеванные на скорую руку голодным художником на террасе кафе.
В семь лет я желал быть Наполеоном… Вот как это произошло. На втором этаже нашего дома жили аргентинцы Mammaс. Одна из дочерей этой семьи, сказочной красоты Урсулина Mammaс, по слухам, стала Каталонкой 1900 года, и еще поговаривали, что образ Каталани списал с нее Эухенио (д'Орс в своей книге «Ла Вен плантада» («Дивно сложенная»). И мой седьмой год начался с того, что меня захватила либидо-светская привлекательность второго этажа. В теплые летние сумерки я подолгу торчал на террасе, пока еле слышимый шорох вверху не подсказывал, что надо мной отворяется балконная дверь. На втором этаже меня обожали так же, как и у нас. К шести вечера вокруг монументального стола в салоне, на котором высилось чучело аиста, собирались пить матэ очаровательные пышноволосые особы с аргентинским акцентом. Матэ подавали в большом серебряном сосуде, который передавали от губ к губам. Эта тесная близость ртов особо волновала и рождала в душе целый вихрь страстей, в котором уже посверкивали острые шипы ревности.
В свой черед и я тянул сладкую жидкость, на мой вкус, слаще меда, а мед — слаще крови. Ведь моя мама, моя кровь, всегда бывала тут же. Мое светское становление, таким образом, было триумфальным шествием от губ к губам, ото рта ко рту, и я желал испить чашу Наполеона, ибо Император также пребывал в салоне второго этажа, ну если не собственной персоной, то уж во всяком случае тут присутствовало его цветное изображение на боку небольшого деревянного бочонка, в котором держали матэ. Этот Наполеон, олимпийски важный, с белым и сытым брюшком, с розовыми мясистыми императорскими щечками, в черной шляпе, точь-в-точь соответствовал моим представлениям о том, каким бы монархом был я сам.