Степан Андреянович пошатнулся, прикрыл рукой глаза и, тяжело переставляя ноги в низких валенках, набухших водой, стал спускаться с крыльца.
Анфиса, на ходу расстегивая фуфайку, расталкивая людей, бросилась к свату, но какая-то женщина опередила ее, накинула на плечи старика свою шубу. Люди расступились перед Степаном Андреяновичем, и он медленно, опираясь на внука, сопровождаемый скорбными взглядами земляков, побрел на дорогу.
Толпа не расходилась. Над головами низко ползла рыхлая туча. Черная тень пала на людей, и еще ярче, как жаровня живых углей, вспыхнула медная сбруя на санках.
Лихачев, на все лады кляня про себя чертова старика, напустившего панику на народ, затравленно водил глазами.
Вдруг на крыльцо, бойко перебирая сапожками, взбежала раскрасневшаяся Настя.
— Мы с мамой… — звонко выкрикнула она, — мы с мамой решили внести в фонд нашей дорогой Красной Армии. Мы отдаем телку… И мама призывает всех старых колхозников, а я комсомольцев. Вот… — И Настя, так же быстро, как появилась, сбежала с крыльца.
— Раз такое дело… — воспрянул Лихачев, обрадованный неожиданным поворотом дела. — Кто следующий?
От дороги раздался взрыв хохота.
— Что такое? — заорал Лихачев, будто его окатили ушатом холодной воды.
— Да это Малышня! Ярку свою на победу ведет! — весело ответил кто-то и залился смехом.
С разных сторон посыпалось:
— Ну, теперь держись немец!
— Охо-хо-хо! Надумал…
— Он всю армию снабдит…
Меж тем Митенька Малышня уже подходил к крыльцу, петушиным голоском выкрикивал:
— Расступись, народ! Дай дорогу животному! У воза Степана Андреяновича он остановился, неторопливо и деловито привязал к задку пошевней маленькую, тощую, как он сам, овцу, хорошо известную в Пекашине под именем Митенькиной ярки.
— Ты? — грозно уставился на него Лихачев.
— Я, — утвердительно кивнул Малышня и, не давая опомниться Лихачеву, повелительно, насколько это было возможно для него, сказал: — Принимай, председатель… Сдаю для Красной Армии всю свою живность.
В этот день до позднего вечера к правлению колхоза вели овец, несли овчины, полушубки. И как знать, может, стал бы Харитон Лихачев первым колхозным председателем в районе — в посрамление Проньки Фролова, но тут подкатили новые события…
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Пропади оно пропадом. Вы как хошь, а с меня хватит…
Марфа Репишная с силой опрокинула плуг и, тяжко шлепая по мокрой, вязкой полевине, выбралась на промежек, где дотлевала прошлогодняя трава. Разрыв сапогом теплый пепел, она присела на корточки, протянула к золе закоченевшие руки. Остальные пахари — Трофим Лобанов, Настя, Варвара и пожилая, в ушанке поверх суконной завязухи, Василиса — не заставили себя ждать. Кто начал обивать и очищать сапоги от земли, кто, приноравливаясь к Марфе, потянулся к травяному теплу.
Сиро, не грея, проглядывало из-за облаков солнце. Внизу, под откосом, глухо плескалась вода.
Пинега в этом году вышла из берегов. Затопило все подгорье: пожни, поля, огороды. Уцелела только узкая полоска горбылей у леса. А так — море разливанное, ни конца ни края. По мутной воде тащило бревна, коряги, вывороченные деревья с корневищами. Иногда проплывали постройки, по самую крышу сидевшие в воде, — не то сарая, не то бани. И во всем этом необъятном разливе воды лишь кое-где на холминах торчали островья с шапками прошлогоднего сена да выгибались, все в белой пене, ершистые верхушки ивняка. Время от времени из заречья, оттуда, где на красной щелье холодно сверкают развалины монастыря, доносился глухой, протяжный гул. Это, подточенные половодьем, срывались в реку камни и глиняные оползни. Оттуда же, с заречных озимей, возвещая о своем прибытии, никем не тревожимые (за другой ныне дичью гонялись охотнички), трезвонили гуси да изредка печально, как осенью, подавали свой голос журавли.
— Женки, гляньте-ко, — сказала Варвара, вытягиваясь на носках, — из района кто…
На пригорке показался невысокий, крупно шагающий человек в серой шинели, с сумкой через плечо.
— Эй! Далеко ли без хлебов? Приворачивай на перепутье! — замахала Варвара.
— Рука-то никак на перевязи, — заметила, подслеповато щурясь, Василиса.
Незнакомец, подойдя к людям, поздоровался, вытер ладонью запотевшее, страшно исхудалое лицо.
— Фу, черт, ну и дорожка.
Вид его всех озадачил. По шинели — военный, по серой фуражке с мягким козырьком — командированный. И что еще кинулось — живые, со смешинкой светло-карие глаза, с нескрываемым любопытством разглядывавшие их из-под большого влажного лба.