Иногда эти сигнальные костры загорались сразу в нескольких местах…
Вспыхнул такой костер однажды и возле нашего дома…
Семейное окружение
Отец мой был, как говорится, природный пахарь. Но пахал, сеял, косил и молотил он до моего рождения, а сразу после этого события завербовался в рабочие. Я, таким образом, родился на стыке двух разных социальных положений отца. Эта неопределенность долго еще потом смущала меня и озадачивала. Заполняя многочисленные анкеты, я всегда останавливался в растерянности перед графой «происхождение», не зная толком, что же туда вписывать. Иногда я писал «из крестьян», иногда — «из рабочих», а однажды в отчаянии поставил даже — «рабоче-крестьянское». Чувствовал я себя при этом не то скрывающимся поповичем, не то мелкопоместным дворянином. А поставить прочерк или, допустим, знак вопроса у меня не хватало духу. Да это было и небезопасно. С одним моим школьным товарищем произошел такой случай: впервые столкнувшись с анкетой, он вспомнил, что папа его в момент рождения сына отбывал очередное справедливое наказание в местах не столь отдаленных. А до появления сына, как, впрочем, частично и после него, папа промышлял квартирными кражами. И вот, чтобы не вести свое происхождение от домушника, товарищ написал в анкете: «От обезьяны». И хотя это не противоречило в целом нашему материалистическому мировоззрению, товарища долго потом воспитывали на заседаниях комсомольского бюро, на общих собраниях, приводили этот факт, как пример хулиганства и надругательства, в отчетных докладах.
Я не обижаюсь на родителя за неясность моего происхождения. Если он и виноват, то в другом. Вскоре же после моего рождения отцу представлялась возможность круто, и главное — легко, повернуть свою биографию. Я мог бы вырасти в семье и более обеспеченной, и более культурной.
Дело в том, что отец по тем временам считался человеком грамотным. Он окончил четыре класса церковноприходской школы, причем в последнем классе провел два года. Отец не поладил с батюшкой, преподававшим закон божий. То есть, сам закон он усвоил изрядно, но батюшка прознал стороной, что в церковь его ученик ходит не молиться, а байбачить. (Отец и его дружки тискали в темпом притворе девок, а когда церковный служка обходил верующих с подносом для приношений, норовили погромче брякнуть о поднос медным пятаком и схватить гривенник сдачи.).
Батюшка, справедливо решивший, что теория, не подкрепленная практикой, мертва, на экзаменах вывел отцу неуд и оставил на второй год.
Зато инженера товарища Клычкова, руководившего ускоренными курсами мастеров сталеварения, давний конфликт отца с русской православной церковью не смутил, Товарищ Кличков, сам молившийся только на индустриализацию, видел в отце, прежде всего, крепкого молодого мужчину, знакомого не только с четырьмя действиями арифметики, но даже с простыми дробями. И такой ценный человек, лениво посвистывая, разъезжал на лошадке, между тем как добрая половина учеников товарища Клычкова едва-едва умела читать и писать.
Инженер подкарауливал отца во время обеденного перерыва, хватал за полу железного дождевика и, посадив рядом, угощал кефиром.
Иди ко мне, Яков Григорьевич, — звал товарищ Кличков. — Я из тебя мирового мастера сделаю. Не век же тебе кобыле хвоста крутить.
Он заманивал отца в мартеновский цех и, льстиво заглядывая в глаза, рисовал перспективу.
— Сегодня ты мастер, — говорил он, — а завтра, глядишь, начальник участка… А там — начальник цеха… A там — половиной завода заворачивать начнешь!.. Какие твои годы…
Отец пятился от слепящего металла, царапал негнущимися пальцами ворот рубашки и бормотал:
— Ну его к такой матери… Жарко здесь… Айда на волю.
Он так и не дал себя уговорить — остался на всю жизнь коновозчиком. По трем великим стройкам прогромыхала его телега — по Кузнецкому металлургическому комбинату, Сталинскому алюминиевому заводу и знаменитому Запсибу.
Эта работа давала возможность только-только прокормиться, но зато оставляла отцу его свободу.
Тем не менее, как только отец обнаружил, что сын превзошел его в грамотности — а случилось это, когда я познал недоступные ему десятичные дроби, — для меня он стал мечтать о несвободе.
Обычно это происходило дважды в месяц, в дни получки и аванса, когда отец распивал традиционную бутылочку со своим дружком дядей Степой Куклиным. После четвертой рюмки они начинали хвастаться сыновьями. Дядя Степа, бывший в молодости неотразимым и безжалостным сердцеедом, видел в сыне повторение себя.