Мужики сидели чуть поодаль, в ногах у Пуськина, развернув его узелок, неторопливо закусывали.
Иннокентий Васильевич, не смея ворохнуться, рассматривал их сквозь прищуренные ресницы.
Лицом к нему, по-татарски сложив ноги, сидел человек неопределенного возраста, с внешностью классического злодея. «Клейменный!» — по книжному обозвал его Пуськин. Хотя клейма, как такового, у человека на лице не было. Но была жидкая, в несколько волосенок, бороденка скопца, безобразный горб, пригибавший его к земле, в которую и вперял он единственный варначий глаз. Второй глаз то ли вытек, то ли закрыт был бельмом. Тшедушен был человек до неправдоподобности, но в самой его тщедушности ощущалась какая-то страшная, бесчеловечная сила.
"Штырь! — догадался Иннокентий Васильевич. — Донька Кривой… Душегуб!"
Совсем юный, слоноподобный Филя сидел к нему боком. Был он настолько огромен, всё у него было таким крупным, что, когда, например, он принимал от Штыря пуськинскую фляжку для очередного глотка, она полностью скрывалась в его руке.
— Господская колбаса, — чавкая, определил Филя. — В жизни такой не едал.
Штырь, между тем, приблизив единственный глаз к бутылке, силился прочесть надпись на этикетке.
— Н-да, — сказал он — И водка казенная. Убей бог, казенная. Вон и буковки на ней ненашенские. — Он вскинул пронзительный взгляд на товарища. — Кого же мы с тобой ухайдакали, Филя, а?.. Видать, важную птицу… Ну-ка, послухай, живой он — нет?
Филя перекатился поближе к Пуськину и, обдав его тяжелым чесночным духом, припал щекой к груди. Иннокентий Васильевич запер дыхание. Но сердце-то, сердце остановить он не мог!
— Двохшет ишо, — сообщил Филя.
— Те-те-те! — сказал Штырь, и глаз его заходил кругом. — Плохи наши дела, милок! Ить он донесёть на нас, как оклемается-то. Донесёть — нет?
— Донесёть, должно, — равнодушно согласился Филя. — И потянулся за фляжкой.
— Погодь! — отдернул руку Штырь. — Успеешь!.. Ты, гляжу, ровно как жеребец выхолощенный. Токмо по девкам и мастак… Донесё-ё-ёть! — передразнил он Филю. — А донесёть — значит, каторга нам!.. Ты бывал там, на каторге-то? То-то!.. А я бывал. Там, брат, медом не намазано. И кабаков нетути. — Он замолчал. И молчал долго. И лицо его становилось жутко нехорошим. — Вот что, Филя, — молвил он, наконец, — резать нам его надо, сироту. Больше делать нечего.
— Ну дак режь, раз надо! — сказал Филя и, воспользовавшись паузой, вырвал у него фляжку. — Ножик-то при тебе.
— Ножик-то, он при мне, — пробормотал Штырь, сунул руку за пазуху. И вынул ее оттуда — пустую. С растопыренными почему-то пальцами.
— Обронил, должно, — сказал, холодея лицом. — Когда этому-то под ноги кидался — и обронил.
Невозмутимый доселе Филя возмутился, взмахнул даже бревнообразными своими руками.
— Обронил он! А! А дерьма ты в штаны не обронил со страху? Кто талдычил-то: давай сымем, давай сымем?! А ишо убивец! Гнида горбатая… Ищи теперь! Чего сидишь-то, трясёсси!
Штырь проворно заползал по траве. Филя, не обращая на него внимания, допил водку и кинул в рот остаток колбасы.
— Нетути нийде, — убито сообщил Штырь, подползая обратно к Филе. — Должно, я раньше его гдей-то обронил.
Филя тяжело молчал. Сопел зловеще.
— Ну, и чего ж теперь делать. Думай! Ты же у нас головастый. Это я — жеребец холощеный.
Штырь заглянул ему в глаза снизу — взглядом и виноватым, и жалобным, и каким-то паскудно-иезуитским.
— А ты его удави, Филюшка! — прошептал он зловеще. Как змей-искуситель.
Филя сморщился, передернул могутными плечами:
— Да гребливо как-то!.. Елки!.. Сроду я их не давливал.
— А ничего, голубь! Помолись — да удави. Бог простит. Я бы сам, да куды мне — немощен, видишь.
Филя колебался.
— Когда бы он отмахивался, — раздумывал он вслух. — Дралси бы. А то лежит вон… ровно шкилет.
— Деваться-то некуда, милок. Ведь сам знаешь — каторга!
— Фу ты, господи! — выдохнул Филя. — И не хочешь, да согрешишь с тобой! — Он осенил себя крестным знамением зажмурился и, перебирая грязными лапищами по животу Пуськина, стал, на ощупь, отыскивать его горло…
…Теряя сознание, на грани обморока, Иннокентий Васильевич успел нажать в кармане кнопку возврата.
ЗДЕСЬ
…Иннокентий Васильевич лежал на лавке в горячем поту — словно внезапно очнувшийся от кошмарного, горячечного сна.