— А это бытие? Прошлое-то?.. Его ведь нет уже. Кончилось.
— Ну-у, тут сложнее. На пальцах не объяснишь… Хотя, впрочем. Вот звезда, например, умершая. Ее нет уже, а свет мы видим. Он до нас доходит. Существует, стало быть. Для нас. А то как бы мы его увидели. Это примитивно, конечно…
— И… далеко? — Пуськин опять покосился на «зажигалку».
— Не очень пока. Это же модель. Пробный экземпляр. — Друг засмеялся наконец. — К скифам не долетишь. И к инквизиторам тоже. Лет на сто, ну, на сто двадцать, примерно, стреляет.
— Обалдеть! — сказал Пуськин — Никогда бы не поверил.
Ушел приятель неожиданно. Вдруг телефон зазвонил.
— Это меня, наверное, — встрепенулся друг. — Извини: я твой номер дал.
Дальше разговор шел непонятный, отрывистый:
— Ну, я, я! — крикнул друг. — И что там?.. А напряжение?.. Вы офонарели?! Щас буду! Не трогайте ничего! И ушел. Выскочил — не попрощавшись. А «зажигалочку» на столике оставил. Забыл — впопыхах. Дальше…
Вот дальше-то все и случилось. Потому что схватка Иннокентия Васильевича с таксистом еще не сам случай. Ну, подрался и подрался — с кем не бывает.
Пуськин загипнотизированно смотрел на зажигалку. Думал. О чем именно думал, какими словами — кто его знает. Ну, возможно, такими: «А не мотануть ли?.. Раз такой случай». Нет, к скифам он не хотел. И к инквизиторам тоже. Ну их к лешему… Джордано Бруно сожгли. И вообще — фанатики. А вот туда, в золотой век, точнее — в отрезок его, где остались, по глубокому убеждению Иннокентия Васильевича, дефицитные ныне лад и нравственность, где существовали мудрые, седобородые старцы, уютные, ласковые старушки — сплошь Арины Родионовны, застенчивные молодухи в кокошниках, почтительные отроки… Вот туда бы! Хоть на денек.
Он взял эту блестящую штучку — осторожно, двумя пальцами, лег для чего-то на лавку, ноги вытянул и руки на груди скрестил — ровно помирать собрался.
Потом встал. Решил, что в такой-то дальний путь поосновательней надо собраться. Хотел сначала дипломатку прихватить, но сообразил, что с дипломаткой, да ещё и лаптях, там он себя сразу разоблачит. Сходил в спальню, разыскал в гардеробе старый материнский платок — в мелкий горошек. Кинул в него круг колбасы коопторговской, хлеба полбуханки. Подумал — и добавил плоскую фляжку водки, сувенирную, в экспортном исполнении: мало ли — вдруг угостить кого-нибудь придётся. Увязал все тщательно, снова лег на лавку (узелок на животе пристроил) и — нажал кнопку.
ТАМ
С утра до полудня.
…Пуськин лежал на земле, на травке, под каким-то плетнем, вернее — тыном. И прямо в лицо ему смотрел гусь. Тянул шею. То ли обнюхать хотел, то ли ущипнуть собирался.
— Кыш! — негромко сказал Пуськин. — Пошел вон!
— Кистинтин! А, Кистинтин! — позвал его кто-то шепотом.
Пуськин скосил глаза.
Сквозь колья редкого тына, присев на корточки, смотрела на него старуха — седая, сморщенная, какал-то вся миниатюрная: носик маленький, глазки — тоже маленькие, выцветшие.
— А я гляжу — лежить, — сказала старуха. — Чаво, думаю, лежить-то, касатик? Или это покровские его вчерась ухайдакали?.. И — простоволосый. Застудится, думаю, неровен час… Ой, эти покровские-то!.. Как пришли — улицу всю перегородили… Песняка кричат: «Нас побить-побить хотели, побить собиралиси! А мы сами, басурмане, того дожидалиси!» А сами-то — вот пра слово, басурмане! — кто с кольями, кто со шкворнями железными… Басурмане и есть… Ну, да ведь и наши тоже, на Троицу, на престольный праздник, тоже погоняли ихних, покровских-то. Да там мало сказать погоняли: чисто Мамай прошел. Батюшка-то ихний, отец Конон, тоже встрял, жеребец стоялый — прости меня, господи, грешную! Ну дак и лежить теперь в городу, в больнице. Самоя-то, мать Пелагея, попадья, сказывала: в голове, мол, у него чавой-то сотряслось, порушилось. Так-то вот, касатик.
Пуськин распрямился — сел. Старуха испуганно отпрянула от тына.
— Ой! Да ты ить не Кистинтин поди! А мне, старой дуре, поблазнилось. Сослепу. Кистинтин-то у нас корявый… А ты не свойственник ему какой? Не из Ильинки ты будешь?
— Из Ильинки, бабуся, — сказал Пуськин, понимая, что в чем-то надо сознаваться.
— То-то я гляжу, — закивала старуха. — Не Спиридона Бусыгина племяш?
— Его, — сознался Пуськин и, чтобы предотвратить дальнейшие вопросы, сам поинтересовался:
— А вы-то чего здесь сидите?