Травмы не спасли тренера Суворова. Он был освобожден в тот же день. И понятно: не мог столь близорукий, аполитичный человек воспитывать подрастающую спортивную смену. Не имел права.
Суворов ушел на стройку — машинистом башенного крана. И это он, оказывается, умел.
Спортивная же работа стала хиреть. Разваливались секции. Разбегались по другим командам способные ребята.
Я не был свидетелем этого печального заката, поскольку уехал на учебу в другой город.
УТРО ТУМАННОЕ
Разбудили меня громкие голоса.
Было очень рано: мать еще не затопила печку, только — судя по характерному звуку — колола лучины на растопку. И громко с кем-то разговаривала.
— Да ты, может, не дослышал чего?! С глуху-то… прости меня господи. — Это она добавила потише, с досадой. — Может, говорю, про другого кого передавали — не про него?!
— Как так не про него? Л про кого же? — Я узнал голос деда Стукалина и понял, отчего мать разговаривает чуть не на крике: Стукалин глухой был, как валенок. — Скажешь тоже — не про него. Что уж я — совсем из ума выжил. Да я и не один слухал, с Семеновной. Семеновиа-то зашлась сразу, задвохнулась. Кой-как отходились. Лежит вон пластом.
— Чего она так-то? — насмешливо спросила мать (она не долюбливала заполошную Семеновну). — Еще, может, враки — а уж она пластом.
— Но! Враки! — возразил дед. — Радива врать не станет. На два раза повторили… Ах, мать твою совсем! Это что жа теперь? Как жа? Кого теперь — наместо его?
— Тебя посадят! — сказала мать.
— Куды посодют? — испугался дед. — Чего буровишь? За что меня садить?
— Ну не посадят — поставят. Или не совладаешь?
— Тьфу! — осерчал дед. — Мелешь чего зря! Гляди — домелешься.
— А я не боюсь! — храбро сказала мать, со звоном отколов лучину. — По мне что ни поп, то батька. Хуже не станет, а лучше не надо.
— Врачи это его ухайдакали, — помолчав, сказал дед Стукалнн. — Они, сукины дети, больше некому. Про врачей-то, про отравителей, писали — помнишь?
— Да их же, вроде, пересажали.
— Ну-у, какой-нибудь остался, — предположил дед. — Затаился, вражина. Так-то с чего бы? По годам ему жить бы еще да жить. Он с какого был?
— Я его не крестила! — сказала мать, громыхнув печной дверцей. Она что-то все больше раздражалась.
Дед вдруг охнул:
— А ну, как война опять!
— Типун тебе на язык, черту старому! — заругалась мать.
Еще о чем-то они говорили — я больше не вслушивался.
После первых же фраз я сообразил, о чем речь, — ОН УМЕР!
Ну да, вчера было сообщение в газете: «Внезапное кровоизлияние в мозг… паралич… потеря сознания и речи». А сегодня, значит, по радио передали. О нем — о ком же еще… Дед слышал. И Семеновна… Умер. Это про него они говорят… Умер… умер. Я все повторял это слово — тупо, машинально, — и продолжал лежать, неприятно пораженный тем, что ничего не происходит.
Сколько раз с каким-то жутким восторгом я рисовал себе ЭТО. Ударит страшный миг — и… небо, что ли, расколется, полетит оттуда грозный и скорбный звук, вздрогнет воздух, колыхнутся трапы и деревья, и тысячи тысяч искаженных ужасом лиц упадут в распахнутые ладони.
И вот миг ударил. И — ни-че-го. Стоит, как стояла, наша избушка, маленькое оконце плотно занавешено туманом — словно прилепил кто-то снаружи застиранную простыню, мать — слышно — вздувает огонь в печи, дед Стукалин, шаркая валенками уже на пороге, заканчивает какую-то нелепую фразу: «… водка-то, конечно, не прокиснет, куды ей деваться, а вот стюдень».
Надо было встать, выйти к матери, в кухню. Я боялся. Боялся показать ей свое спокойное лицо. И лежал, законно пользуясь уловкой: вчера, на тренировке, я сильно потянул ногу, с вечера еще сказал матери, что в школу не пойду, — вот она меня и не будила… Но что же это со мной?! Почему у меня не лопается сердце, почему я не корчусь на кровати, не рыдаю, не рву зубами подушку?
Встать все-таки пришлось.
Мать подняла голову — она чистила над ведром картошку:
— Разбудили тебя? Я кивнул.
— Слышал, значит, все. — Теперь, когда дед Стукалин ушел, храбриться ей было не перед кем, в глазах ее была растерянность. — Что же будет, сынка?.. Ох, грехи наши тяжкие. — И снова, без перехода, ожесточилась: резко кинула в ведро недочищенную картофелину: — Только, вроде, жить начали! Хочешь на гору, а черт за ногу!
Она длинно вздохнула, вынула картофелину обратно: