— Да неудобно как-то молчком проходить, — сказал друг и, улучив момент, приподнял белый картузик.
— Все созидаем? — спросил он Большого поэта.
— Aгa! Созидаем! — ответил тот, влепив в стенку очередную порцию глины.
Какая-то ярость была в его поджатых губах, в заострившемся лице с играющими желваками.
«Зачем ему?» — опять подумал Весенин.
«Пери» улыбнулась им вышколенной, жалкой улыбкой.
Когда они возвращались обратно, женщины их грелись на пляже.
Их женщины — это жена известного поэта и ее подружка, оказавшаяся здесь проездом на несколько дней.
Жена поэта лежала на горячих гальках, подставив спину жаркому солнцу.
Подружка стояла — стройная, как манекенщица. Или — как богиня. Нет, богини, пожалуй, были слишком сытые. Как юная манекенщица она была. И черные, короткие волосы ее, чуть тронутые сединой, летели в сторону, отбрасываемые легким ветерком.
А рядом с ней стоял Большой поэт. Уже в другой рубашке, с отмытыми руками.
Он говорил… Васенин не хотел бы слышать, что он говорит, но ветерок наносил в их сторону, а голос Большого поэта, выкованный на эстрадах, был звучен и округл.
Он говорил:
— Я чувствую в вас женщину созвучной мне судьбы. Мы оба пережили трагедию. Сознайтесь — ведь вы ее пережили тоже?
Подружка, отвернувшись к морю, молчала.
Она не любила Большого поэта. И не могла полюбить. По какой-то иронии судьбы она тянулась к Васенину — неизвестному и недостойному, рисующему здесь картинки — зайчиков, белочек, ежиков, к детским книжкам своих расшалившихся друзей-поэтов.
Но, господи, боже ты наш! Он не мог полюбить ее, хотя полон был к ней нежности. Не мог, потому что знал ее трагедию, и она пока еще остро болела в ее душе.
Не мог еще и потому, что уже любил других женщин. Нет, не так; одну женщину, врученную ему судьбой, и одну фею.
А она не могла полюбить Большого поэта. Потому что он не знал ее трагедии. Только угадывал. И угадывая — угадывал будущее острое ощущение. Приключение, достойное темперамента Большого поэта. Как ненужная дача на этом далеком, чужом берегу.
…Море лежало белесое и плоское, без единой морщинки, словно накрахмаленная простыня.
Вечер
Они опаздывали.
Известный поэт провожал их — рысил рядом. Это он был виноват в опоздании. Отговорил сесть в специальный автобусик, организованный санаторием, — тесно, мол, будет, — убеждал, что рейсовый всегда проходит мимо, подбирает желающих уехать до большого города. А рейсовый взял и не прошел. И теперь надо было бежать к нему в центр городка.
Вдали — навстречу им — показался вишневый «жигуленок» Большого поэта.
— Эх, черт! — сказал провожающий. — Можно бы попросить его развернуться — здесь всего три километра. Да неудобно как-то одалживаться.
А пылкому поэту было все удобно.
— Эй! — закричал он и назвал Большого поэта по имени. — Стой, пожалуйста!
Большой поэт резко тормознул — машину сзади обдало желтой пылью.
И тогда провожатый отважился.
— Это мои друзья, — сказал он, взяв их почему-то за руки, как детей. — Они страшно опаздывают. Тут всего три километра, а?
Большой поэт лихо развернулся. Они сели.
Некоторое время ехали молча. Но пылкий друг Васенина не выдержал искушения.
— Слушай, — заговорил он. — Что новенького пишешь? Стихи? Поэму? Чем обрадуешь?
Васенин пожалел Большого поэта, хотя лично знаком с ним не был.
— Спроси лучше у человека, когда он с дачей своей разделается.
Он произнес это нарочно грубовато.
— Точно! — обрадовался избавлению Большой поэт. И сбросил руки с баранки. Они были в мозолях, ссадинах, с покалеченными ногтями. — Что можно написать такими руками?
Друг, однако, не унимался:
— Слушай! Напиши автограф, а? Два слова, а? Вот хоть на папиросной коробке.
От автографа Большого поэта спасло то, что они подъехали к остановке рейсового. И автобус стоял уже «под парами». Пришло время пожимать руки и благодарить.
Пылкий поэт смотрел вслед удаляющемуся «жигуленку». Глаза у него были разнеженно-бараньи.
— У меня такое чувство, будто я только сошел с каравана поэзии! — молитвенно произнес он.
Васенин понял, что очень скоро прочтет об этом случае какие-то возвышенные стихи.
…Зал, где она выступала, был переполнен. Даже проходы оказались забитыми.