— Да-а, — протянул Рубин. — Прямо притча.
— Я к тому ведь вам ее и рассказал. Пишите, как Бог на душу положит. Не втискивайтесь сами в рамки. Не получится, значит, не судьба. Но зато каким вы воздухом будете весь год дышать! Свежим, недозволенным, свободным. Где-то, кстати, у Мандельштама об этом есть. Правда же?
— Вроде бы… — кивнул Рубин. — Что ж, спасибо вам, благодетель, спасибо.
— С благодетелей надо деньги брать, они ведь получают большее удовольствие, чем их жертвы, — великодушно ответил Фальк.
— Хорошо мне с вами, — сказал Рубин, поднимаясь с кресла. — Освежающе. Скоро опять приду.
— Я как читатель возлагаю на вас надежды, — вкрадчиво сказал Фальк. — Вам не тяжело?
Глава пятая
Осенью тридцать четвертого года в Москву приехал французский летчик и конструктор Жан Пуантисс. Тогда много иностранцев посещало Страну Советов: кто работать (иностранным консультантам платили щедро), кто посмотреть на первый в истории эксперимент, кто меняться опытом с коллегами; Жан Пуантисс был полон доброжелательства, доверия и восторга. Он приехал с женой и сыном. И жена, и сын полностью разделяли его восторг. Если что-нибудь у вас и впрямь получится, говорил Жан Пуантисс, по части равенства, свободы и справедливости, то весь мир пойдет по вашему пути, вам даже не надо будет затевать мировую революцию. Вы со мной, кажется, не согласны, месье Николя?
Переводчик Николай Бруни вовсе не собирался охлаждать энтузиазм гостя — тот приехал на две недели, гостеприимство и приветливость русских коллег очаровали его, все он видел в приятной розовой дымке, вовсе ни к чему было портить ему настроение унылыми словами правды. Что изменится от этих слов? Ничего. Ни в стране, ни в слепоте этого замечательного специалиста по рулевому управлению и прочим узлам самолетной оснастки. Каждый видит то, что хочет и может, незачем попусту омрачать настроение явно хорошему человеку. Инженер-конструктор Бруни, гид и переводчик при летчике-конструкторе Пуантиссе, был немногословен, деловит и приветлив. Он приглашал семью гостя к себе домой дважды или трижды, поил их водкой и чаем, играл им на рояле (шумно восторгался Пуантисс, сам немного музыкант), но даже дома был сдержан и уклончив, отвечая на вопросы гостя. Зачем тому правда, если он ее не видит сам? В семье Бруни было очень худо с одеждой (когда-то Андрей Белый точно заметил: торжество материализма упразднило материю), и хозяева дома не отказались принять в подарок от гостя кое-какие лишние одежки его сына и жены, у Бруни было уже шестеро, так что сгодилось все. Приняли просто и со спокойным достоинством, ни показной гордыни, ни скрытой алчности не проявив, а у Жана Пуантисса вдруг покраснели и набрякли глаза. Мне стыдно, сказал он, жить во Франции в полном благополучии, когда такие святые люди, как вы, нуждаетесь в самом простом и необходимом, даже недоедаете, ютитесь в тесноте, но со святым упорством строите свое светлое будущее. Я преклоняюсь перед вашим энтузиазмом, добавил отважный летчик Пуантисс. Это был единственный раз, когда хозяин дома громко расхохотался, стеснительно прыснула его жена, но причину смеха оба решительно отказались объяснить. Простите нам невежливость эту, извинился Бруни, вспомнили из молодости нечто. Пуантисс внимательно глянул на него и больше вслух восторгов не проявлял, хотя остался в некотором недоумении.
Так что донос двух молодых сотрудников Бруни, что тот в беседах с французским летчиком поносил советскую власть — был клеветой. А донос такой был, это известно стало позже и случайно. Судя по духу времени, донесли сотрудники — бескорыстно.
Хотя у близких Бруни не было и в этом полной уверенности, ибо вскоре эти двое напечатали в специальном авиационном журнале какую-то статью, о которой все в самолетной лаборатории отзывались как о краже идей исчезнувшего Бруни. Если это было правдой, то случившееся вскоре — было возмездием, причем на сей раз Провидение не медлило, как обычно. Один из доносчиков погиб под трамваем, а второй по пьянке выбросился из окна и разбился в лепешку. Это стремительно произошло, и у Анны Александровны был повод для горестного злорадства.
Но донос был не только о беседах с Жаном Пуантиссом. Сообщалось также о фразе Бруни, громко сказанной в курительном закутке их института второго декабря утром. Обсуждали убийство Кирова. Большинство отмалчивалось, храня скорбноотсутствующий вид. А Бруни разговаривал с кем-то, и в момент, когда все разом смолкли, его негромко сказанные слова прозвучали неожиданно слышно: