Религиозное состояние Кьеркегора предстало передо мной не в такой уж чрезвычайной, для меня тоже весьма соблазнительной ясности, как перед тобой. Уже саму позицию Кьеркегора — он еще не сказал ни слова — хочется оспорить. Ибо отношение к божественному у него вначале не поддается никакой оценке со стороны, может быть, в той же степени, в какой сам Иисус не мог судить, как далеко пойдет тот, кто за ним последует. Похоже, для Кьеркегора это был в каком-то смысле вопрос Страшного суда, ответ на который — насколько тут еще нужен ответ — дается, когда миру придет конец. Поэтому внешняя картина нынешнего отношения к религии не имеет никакого значения. Впрочем, религиозное отношение стремится к открытости, но она в этом мире невозможна, поэтому устремленный человек должен сопротивляться миру, чтобы спасти в себе божественное, или, что то же самое, божественное восстанавливает его против мира во имя собственного спасения. Это значит, что мир должен подвергнуться насилию — твоему или Кьеркегора, иногда больше твоему, иногда больше его, разница существенна лишь для насилуемого мира. А следующее место не из Талмуда: «Как только явится человек, достаточно примитивный, чтобы не сказать: „Нужно принимать мир, каков он есть“ (здесь свободно проплывает и корюшка), а сказать: „Каков бы ни был мир, я держусь изначального, которое не собираюсь менять, в зависимости от отношения к миру“, в тот самый миг, когда это прозвучит, во всем бытии произойдет перемена. Словно в сказке, после того как произнесено слово, заколдованный на сто лет замок открывается и все оживает: начинается бытие сплошной внимательности. Ангелы приступают к делу и с любопытством всматриваются, что из этого будет, ведь им это интересно. С другой стороны, мрачные зловещие демоны, долго сидевшие без дела и кусавшие себе пальцы, вскакивают и потягиваются, ибо, говорят они, в этот миг, которого мы так долго ждали, найдется и для нас пожива и т. д.».
О Боге самоистязания: «Предпосылки, создаваемые христианством (страдание сверх обычной меры и вина совсем особого рода), есть и у меня, и я нахожу в христианстве прибежище. Но властно или прямо проповедовать другим я не могу, потому что ведь не могу устранить предпосылки».
О Фрейде (на тему о том, что Христос всегда был здоровым): «Вообще жить подлинно духовной жизнью, сохраняя полное телесное и психическое здоровье, ни одному человеку не под силу».
Ты скажешь, он не пример, то есть не самый убедительный пример. Конечно, это как раз не человек.
Франц
[Цюрау, начало апреля 1918]
Мой дорогой Макс,
разве мое письмо было настолько уж не обо мне? Его трудно понять, если иметь в виду Кьеркегора, и легко, если соотнести его со мной. Учти также, что сейчас в каком-то смысле пора прощания с деревней, в Праге проводят политику, лучшую из всех возможных (если считать, что меня хотят удержать): молчат, терпят, платят, ждут. Выдержать это непросто, и, видимо, в следующем месяце я снова чиновник в Праге.
Спасибо за приложенные письма. Письмо Пика — одно из неплохих последствий войны, хотя и замечаешь, как он следует за твоим предыдущим письмом, мне неизвестным, к тому же самые важные размышления у него не до конца прояснены, хотя вряд ли для него тут есть что-то неясное. А вообще я все время повторяю одно и то же: о писателе надо судить по творчеству; если здесь все созвучно, хорошо; если возникает красивое или мелодичное несозвучие, тоже хорошо; но плохо, если несозвучие раздражает. Я не знаю, применимы ли такие принципы вообще, готов ответить отрицательно, но мог бы представить себе некий упорядоченный живой идеей мир, в котором искусство занимало бы подобающее ему место, хоть в жизни я такого и не встречал. (Тем временем я успел побывать с кобылой в деревне Шааб у жеребца, в комнате сейчас слишком холодно, а тут в саду наполовину готова грядка для огурцов и еще очень тепло. Запах козьего навоза, который как раз привезла Оттла, сильно бьет мне в нос.) Я хочу сказать: анализ, необходимый для применения этих самых принципов, по отношению к нам невозможен, мы все время остаемся целыми (в этом смысле), когда мы пишем, то не обособляемся от Луны, чтобы исследовать ее происхождение, а переселяемся на Луну со всеми своими пожитками, при этом ничто не меняется, мы там те же самые, что были здесь, в темпе путешествия могут быть тысячи отличий, но в самой сути отличий нет, Земля, стряхнувшая с себя Луну, с тех пор лишь окрепла, мы же почти потеряли нашу лунную родину, не окончательно, здесь нет ничего окончательного, но потеряли. Поэтому я не могу согласиться и с тем, как ты проводишь различие между волей и чувством в произведении, или, может, дело просто в данных названиях, а кроме того, чтобы ограничить высказывание, я говорю ведь, собственно, лишь за себя, хотя чересчур расширительно, но иначе не могу, другого круга лиц у меня нет. Воля и чувство всегда и по-настоящему живы, здесь ничего нельзя разрывать (удивительно, теперь я, сам того не сознавая, прихожу примерно к тому же выводу, что и ты), единственный возможный разрыв, разрыв с родиной, уже совершен, критики могут это констатировать не глядя, но никогда это не будет оцениваться с точки зрения отличий, о которых говорят они и совершенно несущественных перед лицом вечности. Поэтому всякая критика, оперирующая понятиями «настоящий», «ненастоящий», ищущая в произведении волю и чувство несуществующего автора, кажется мне бессмысленной и объяснимой лишь тем, что они тоже потеряли свою родину и все оказывается в том же ряду, я, конечно, подразумеваю: потеряли осознанную родину.