— Просто в светлый, — откликнулась Вэл.
— Это все уберем, — продолжала Роузи.
Она имела в виду темные офорты с церквями и монументами Старого Света, кресло на колесиках и темные шторы. А спать можно на его кровати. Вполне.
С брюками пришлось помучиться: они были продуманы тоньше, чем Роузи могла представить, и никак не хотели надеваться задом наперед, да к тому же оказались длинноваты. По-девчоночьи проказливо хихикая, костюмерши взяли ножницы и стали резать дорогую ткань.
— Ну а как насчет… — начала было Вэл, вертя голову Роузи, торчавшую из костюма задом наперед, как у сломанной куклы, словно повернули вокруг оси.
— Ах да! — воскликнула Роузи и вразвалочку вышла из комнаты, а Вэл покатилась со смеху, глядя, как она идет; Роузи осенило.
Где-то на первом этаже, в каком-то из ящичков, набитых всякой всячиной, — она прямо-таки видела этот ящик и, кажется, могла в нем мысленно порыться — вот только вспомнить бы, где он находится.
На первом этаже тоже все переделаю, думала она. Сниму кружевные занавески, пожелтевшие, как покровы мумии, и тяжелые шторы; обои переклею. Ага. Точно. Вот эти кожаные диванчики тоже убрать, прежде всего тот, на котором у Сэм случился первый приступ.
— Ага, вот.
Роузи подошла к старому комоду в гостиной — тому самому, на котором прежде стояла шкатулка с хрустальным шаром в кожаном мешочке, — заранее предвкушая находку. Выдвижные ящики скрывались за дверцами комода: к чему такая таинственность? Роузи выдвинула самый нижний (когда только успела там полазить и запомнить, что где лежит? А, не важно, когда-то успела) и принялась рыться: куча старых открыток и журналов, большие карманные часы, календарь. С минуту рассматривала фотографию, подвернувшуюся под руку; ферротипия, наверное, — всего несколько квадратных дюймов: мальчик в осеннем саду, в костюме Елизаветинской эпохи. Кто это и где? Положим обратно. А вот то, что нужно: белая маска. Печальное белое тонкое человеческое лицо; толстая верхняя губа придает ему вид черепа без нижней челюсти, но изящный нос и лоб по-своему даже красивы.
— Вот, — утвердила она.
Этикетка на внутренней стороне гласила: La Zanze Venexiana Maschere espressive. Neutrie larve.[87]
Роузи взяла маску и связала ленточки на лбу, так что белый нос уставился назад, туда, откуда мы пришли, а длинная венецианская губа повисла прямо над узлом галстука. От неожиданности Вэл громко ахнула. Роузи попятилась в ее сторону, протянув вывернутые за спину руки. Но она еще жутче смотрелась, когда шла вперед, как на пущенной задом наперед кинопленке; кукольный старик, у которого все сгибается не там, где надо.
— Ну вот, — сказала Роузи. — Все.
Почти все. Бони Расмуссен слышал их, стоял и ждал, можно сказать, со слезами на глазах — будь у него глаза, способные плакать, — с гневом и бессильным желанием, со злостью на себя самого и свою беспомощность и тоской, которую он старался направить на них, как фонарь или солнечный зайчик: пусть увидят наконец, что ему нужно. А ему самому не видно было ничего, кроме двери, перед которой он стоял, — вот, она как будто чуть приоткрылась.
— Или продать это все? — спросила Роузи, и ответ озарил ее одновременно с вопросом. — Продать Аркадию и просто снять где-нибудь офис. Как ты думаешь?
— О господи! — в ужасе воскликнула Вэл, которая уже много лет продавала свой собственный дом.
А сама подумала: продашь так продашь, почему бы и нет. От холодного сквознячка возможного в груди у нее захолонуло, и она припомнила (так бывает в дневные часы: увидим что-нибудь или ощутим на языке — и толкнется что-то в памяти или душе) сон, увиденный минувшей ночью — или раньше? Ей приснилось, что звездной ночью она вышла к реке, и смотрит вверх, и впервые узнает все созвездия — зодиакальные и прочие; лики их так же знакомы ей, как имена: она знала их всю жизнь. Перебирая по очереди, она возглашала простонародные названия: Горшок и Кастрюлька, Свадебное Платье, близнецы Космо и Отто, Мальчишка-цирюльник, Гарольд Великий, Рыжий Муж, Омфал, Среда Мужельник Женица, Большой Жук. Среди них катились яркие планеты, круглые, как игральные шарики. Она проснулась со всеми этими дурацкими названиями в голове, хотя теперь уже и не помнила их; но тогда, лежа утром в постели, она впервые подумала, что, может быть, мама ошибалась.
Может, мама ошибалась. А если то, во что она с таким удовольствием верила и что причиняло Вэл такую боль, — вовсе не правда? Подумать хорошенько, так во всей этой истории слишком мало определенности, и при желании в нее можно просто не верить.