– Зачем вы это, сэр?
– Разве вам неизвестно, зачем джентльмены целуют женщинам руки?
Новая неожиданность – учтивое «вы» – окончательно подкосило девушку.
Она, понурившись, качает головой.
– За то, что вы для меня сделаете, моя агница, ничего не жаль.
Изумленная девушка вновь заглядывает ему в глаза.
– Что же я должна сделать, сэр?
– Близ этих мест бьют те самые ключи, о коих я вам сказывал, что жду от них исцеления. Завтра мы свидимся с хранителями тех вод. В их власти приблизить исполнение сокровенных моих надежд. И я задумал в знак почтения принести им дар. Не деньги, не самоцветы – к этому добру они равнодушны.
Даром этим станете вы, Фанни. – Мистер Бартоломью окидывает девушку внимательным взглядом. – Что вы на это скажете?
– То, что велит мне долг, сэр. Что я обязалась повиноваться мистрис Клейборн и поклялась непременно воротиться.
– Обязательство, данное черту, ни к чему не обязывает.
– Может, оно и так, сэр, но с беглыми она обходится хуже черта. Иначе бы давно все разбежались.
– Не вы ли минуту назад уверяли, что промысел этот вам ненавистен?
Девушка чуть слышно бормочет:
– Не сделаться бы себе еще ненавистнее.
– Но когда мы с ней сговаривались, разве не велела она вам всеусердно мне угождать?
– Так, сэр. Но чтобы угождать другим, о том и слова не было.
– Я купил вас на три недели, ведь так?
– Верно, сэр.
– Стало быть, я вправе еще две недели удерживать вас себе на потребу. И я приказываю вам исполнить то, что мне потребно, – то, для чего я вас купил, и притом недешево. Особ, которых я завтра уповаю встретить, извольте удовольствовать как должно.
Девушка склоняет голову, давая понять, что покоряется против воли.
Мистер Бартоломью продолжает:
– Запомните все, что я вам скажу, Фанни. Не делайте ложных заключений о повадках и наружности хранителей вод. Они чужеземцы и прибыли в наши края лишь недавно. Страна, откуда они родом, лежит далеко отсюда, и на нашем языке они не говорят.
– Я немного знаю французский. И еще несколько слов по-голландски.
– Ни то ни другое не пригодится. С ними надобно изъясняться, как с Диком. – Он умолкает и оглядывает сникшую собеседницу. – Я вами доволен, Фанни. Гнев мой был простым притворством – я хотел испытать, готовы ли вы к исполнению истинного моего замысла. Слушайте же со вниманием. В стране, о которой я веду речь, занятия, подобные вашему, не в обычае. Вы же славитесь умением изображать не знавшую мужчин недотрогу. Таковою желательно мне видеть вас и завтра. Прочь притирания, пышные наряды и лондонские ужимки. Никаких скоромных взглядов, чтобы и приметить нельзя было, кто вы есть на самом деле. Явите им себя стыдливой смиренницей, выросшей в деревенской глуши и девственную чистоту сохранившей.
Обращайтесь к ним с почтением, а не с ухватками искушенной блудницы, какими хотели употчевать меня полчаса назад, а прежде услаждали не одну сотню мужчин. Понятно ли вам?
– Должна ли я возлечь с ними, если они того пожелают?
– Исполняйте все, что бы они ни повелели.
– Даже если это мне неприятно?
– Говорю вам, исполняйте их волю, как мою. Разве Клейборниха дозволяла вам щепетильничать, точно вы знатная леди?
Девушка опять наклоняет голову. Молчание. Мистер Бартоломью наблюдает за ней. Куда подевалась насмешка, презрение и недавняя беспощадность в его взгляде? На лице его написано удивительное терпение и спокойствие.
Ошибшийся эпохой «бритоголовый» уступает место еще более неожиданному гостю – буддийскому монаху. На диво уравновешенный, степенный, всецело поглощенный самосозерцанием. Однако в его глазах мелькает чувство, которое никак не вяжется с его прежним поведением: он явно чему-то рад. Вот так же радовался его слуга Дик, когда в камине пылали бумаги. Молчание продолжается почти целую минуту. Наконец мистер Бартоломью произносит:
– Фанни, ступайте к окну.
Девушка выпрямляется, и причина ее молчания становится понятной. Глаза ее влажны от слез – скупых слез человека, сознающего, что у него нет выбора. В ту эпоху о каждом было принято судить по внешним обстоятельствам его жизни; даже самооценка – кем себя считать, к какому разряду причислить – была исполнена оглядки. Нам бы показалось, что этот мир полон мелочных ограничений, участь каждого определена раз и навсегда – по сути, воля человека стеснена до последней крайности. Подневольный же судьбе человек того времени посчитал бы нынешнюю жизнь необычайно стремительной, беспорядочной, богатой в смысле проявления свободы воли (богатой богатством Мидаса: впору не завидовать, а сокрушаться об отсутствии абсолютных ценностей и нечеткости сословных границ). И уж конечно, выходец из той эпохи заключил бы, что, стремясь удовлетворить свое самолюбие и корысть, мы докатились до полного беззакония, если не сказать до безумия.