И когда время и душа, что воспринимает его, приближаются к медиане (так и Пирс вскоре приблизится к ней), тогда наступает Время Перехода и поднимается ветер возможностей, который всегда дует на границе Тогда и Сейчас, между Тут и Там. Близ этих колюров рождаются новые боги, великие дэмоны, создающие себя из обломков созданий старых и малых; тогда душа познает ужасные тайны, скрытые истории мира, имена архонтов. Тогда мы творим магию — или враждуем с ней.
Господи, да это же просто психология, все это внутри, а не снаружи мира; может быть, ты и вообразить себе не сможешь, что однажды мир был другим, пока не поймешь, хотя бы смутно, что и ты раньше был другим. Может быть, это понял Крафт, когда писал свою книгу, направляясь одновременно к смерти и Великому Климактерию. Может быть, его последняя книга была чем-то вроде автобиографии. Может быть, ею станет и книга Пирса; история не мира, но души, «змей и лестниц»,[476] стремлений и поражений, что вершатся меж землей и далеким небосводом, неизменными и вечными сферами.
Он скрутил папиросу, чувствуя глубокое довольство эвгемериста,[477] который свел миф к разумной основе, а все же от него не отрекся.
Робби сидел на другом конце кушетки в одних шортах, улыбаясь счастливым мыслям отца; потом он поднес к губам серебряную флейту, опустил долгие ресницы и принялся играть.
Около полудня Пирсу позвонила Роз Райдер.
— Я ничего о тебе не знаю, Моффет, — сказала она тоном, который показался ему игривым, а может, и нет. — Я ничего о тебе не знаю.
— Что.
— Обо всей этой магии. Не знаю.
Ах, об этом. Так что же она.
— Ну. Во-первых, странные сны. — Она хохотнула легким, грудным смехом. — Три ночи подряд я вижу сны о волшебных существах. И от реальности их отличить очень трудно. Ну, понимаешь? Такое все. Снится, что я иду на горшок, а там — маленькая девочка, вроде ангела, и мне ее надо спихнуть, а она хихикает. И всякое такое. Я просыпаюсь, а они в соседней комнате, чем-то там занимаются.
— Просыпаешься, а они тут?
— Ну, снится такое.
— И чем занимаются?
— Своими делами. Как мыши.
— Ну, — сказал Пирс. — Все не так уж плохо. Они вполне могли бы заняться тобой.
— Это другое, — сказала она тем же тоном, то ли игривым, то ли обвиняющим.
Кажется, ясно, к чему эти вложенные сны. Он прокрутил в голове сразу несколько ответов, но не успел выбрать ни один, а она уже говорила о происшествии в «Чаще»; возможно, здесь была какая-то связь с тем днем, который они провели вместе, и с ее снами — а возможно, и не было. Случилось вот что: возникла проблема с одним из беспокойных, блажащих пациентов, начальство не поняло щекотливости ее положения; кое-кто просто оскорбил.
— Боюсь, я не совсем понимаю, — сказал он, когда рассказ иссяк.
Она как будто рассказала о проблеме, чтобы он помог ее разрешить или по крайней мере вежливо и разумно откликнулся, — но он не понял, к чему это все было. Рассказ был похож на плохо смотанный моток пряжи. Чем дольше он с ней разговаривал, тем дальше она становилась, даже слова звучали неестественно и словно издалека — какие-то сигналы, а не человеческий голос.
— Ага. Да. Понимаю.
Боже. Ввязаться в это — значит потратить несколько безбожно нудных часов, почти без проблесков.
Он решил сменить тему на более пригодную для беседы.
— Между прочим, — сказал он. — Я тут думал о климаксологии.
— Господи.
— На самом-то деле это очень древняя система — расстановка вешек человеческой жизни. Ну, ты знаешь.
— Да, конечно.
— Почему совершеннолетие у нас — в двадцать один год, а не в двадцать?
— Ну да. Люди это инстинктивно чувствуют.
— Семь лет, — провозгласил Пирс. — Возраст Разума. Таков католический догмат. Возраст, после которого ты отвечаешь за свои грехи.
— Хм, — сказала она. — Правда? Ну, тогда…
— Этруски, — продолжал Пирс (он только что вспомнил об этом, ассоциации выскакивали одна за другой, как фрукты в окошке игрального автомата), — считали, что мужчина готов к общественной службе в возрасте тридцати пяти лет. У них этот принцип позаимствовали римляне. А у римлян — мы. Вот почему нельзя стать президентом, пока тебе не будет семижды пять лет.
— А ведь точно. Ага. Не клади трубку, карандаш возьму.
— Давай.
Где она? На другом конце провода чуть слышно пели птицы. Этруски на самом-то деле считали пятерками, пять лет — lustrum,[478] ну да не важно.
476
«Змеи и лестницы» — настольная игра, известная в России как «Гусек». Продвижение фишки из начала в конец игрового поля, вперед и назад, определяется выпавшими очками и клеткой, в которой фишка оказывается. Предполагают, что игра, возникшая в викторианской Англии, восходит к игре древнеиндийской (II в. до н. э.).
477
…глубокое довольство эвгемериста… — Эвгемеризм — рационалистическая доктрина, объясняющая происхождение религии посмертным или прижизненным обожествлением властителей или знаменитостей (по имени древнегреческого философа IV в. до н. э. Эвгемера, автора не дошедшего до нас утопического романа «Священная запись»).
478
…пять лет — lustrum… — В Древнем Риме — ценз, перепись населения в конце пятилетнего срока, первоначально — обряд очищения общины.