(Много лет спустя, в тюрьме, он порой будет коротать время, пытаясь восстановить этот список: бочонки, ящики, люди, порты.) Кряхтевшие гребцы, казалось, отупели от монотонных движений и ослепли от солнца; в полдень судно пристало к берегу в какой-то безымянной гавани, и гребцы уснули где сидели, в тени треугольных парусов, их разномастные тела блестели от пота.
Джордано Бруно, Ноланец, лежал на своей сумке без сна.
Генуя, город дворцов и церквей, веселый и разудалый. Из порта Бруно шел длинными улицами, по обеим сторонам которых тянулись дворцы, недостроенные дворцы и наполовину перестроенные дворцы; и каждый особенный. Он сворачивал вправо и влево там, где велела память; он нашел арку, ведущую в сад палаццо, пересек геометрически правильный скверик, прошел между шеренгами темных кустов, подстриженных в форме зверей (кентавр, сфинкс), спустился в фот с мелодично капавшей водой; там он нашел человека, к которому его направили, смотрителя этих садов, наблюдавшего за установкой фонтана в гроте.
Этому человеку он сказал фразу, хранившуюся в памяти, бессмысленную, но звучавшую вполне любезно. Выражение лица у человека не переменилось, но он протянул Бруно руку.
«Да, — сказал он. — Я понял. Добро пожаловать».
Он завел Бруно в насыщенную влагой прохладную раковину фота, всю обклеенную блестящими камнями, зеркальцами, ракушками, хрусталем. Над мраморным бассейном возвышалась свинцовая статуя; в нее и из нее вели трубы, с которыми возились рабочие, а бог, не обращая на них внимания, смотрел сверху вниз на Джордано: мудрые и лукаво изогнутые брови, скрещенные козлиные ноги.
«Пан», — сказал садовник.
«Да».
«А с помощью воды, поднимающейся по этим трубам и стекающей сюда, а затем сюда, Пан будет играть на своей свирели. На сиринге».
Своими пепельно-серыми глазами он словно смотрел Бруно в самую душу, в его буром от загара лице был внутренний свет.
«Magia naturalis», — сказал он, улыбаясь, как его Пан.
«Да», — сказал Бруно.
Рабочие открыли трубы; призрачный свист зазвучал в фоте. По телу Бруно пробежала дрожь.
Водяной архитектор взял его за руку, и Джордано увидел на его сильной кисти золотое кольцо с печатью, на которой была выгравирована странная фигурка.
«Пойдем же, — сказал он. — Пойдем в мою сторожку, ты скажешь мне, в чем нуждаешься».
В Генуе его хорошо кормили и приютили на несколько дней; потом переправили в семейство врача в генуэзском городе Ноли, там для него нашлась работа в захудалой местной академии, он читал желающим лекции о «Сфере» Сакробоско.
«Много ли вы путешествовали?» — спросил за обедом врач, у которого он жил.
«Нет».
«А-а».
Доктор передал ему вина.
«Надо было сказать да, — сказал Джордано. — Я без конца путешествовал — мысленно».
«Ага, — сказал доктор без улыбки. — Мысленно».
Его лекции по астрономии начинались достаточно просто, сферическая геометрия, колюры и экваторы, это Джордано не очень легко давалось, затем он начал пересказывать Чекко, и посещаемость улучшилась. О нем заговорили. Уже через несколько месяцев, зайдя в его маленькую комнату, врач сказал, что ему лучше будет немедленно уехать.
«Почему?»
«Путешествия расширяют кругозор, — сказал врач. — В том числе и те, которые совершаются не только мысленно».
«Но…»
«Вас заметили, — сказал врач. — Наш городок не часто удостаивается внимания Святой Палаты. Но вас заметили».
«Я всего лишь говорил правду, — произнес Джордано, вставая. — Правду!»
Врач поднял руку, чтобы он успокоился.
«Лучше всего отправиться после захода луны, — сказал он. — Я приду и разбужу вас».
Опять спящий дворик, опять котомка с хлебом, кошелек с монетами, книга. Ночь. Переход через границу. Мир оказался полон опасностей, и все они грозили молодому пешеходу с монашеской рясой в сумке и полной идей неугомонной головой.
На юг ему было нельзя. К северу, в Миланском королевстве, принадлежавшем Испании, не дремала инквизиция, и поперек каждой дороги, куда бы ни подался Джордано, стоял испанский солдат tercio, ухмыляющийся и, вероятнее всего, пьяный. Джордано всю жизнь знал tercio, смеялся над ним в родном городе в комедии Capitano Sangre у Fuego, El Cocodrillo, это вечный бахвал и солдафон с бешеным нравом, подчиняющийся лишь правилам своей испанской чести, всему остальному миру непонятным, да Католической Церкви, каждую нравственную заповедь которой он попирал. Убивать еретиков, а при необходимости их слуг и детей, а себе на пропитание их быков и гусей — вот для чего жил этот tercio, чтобы потом пить, лгать и — на свой манер — любить женщин.