Змееныш почувствовал, как тело отказывается ему служить – впервые за всю жизнь.
Нет – во второй раз; первый был во время приступа, чуть не отправившего его на тот свет, после которого лазутчик принялся «сбрасывать кожу».
– Я напишу киноварью заветный знак и прикажу: с полынью[57] в сердце обрати на меня свою любовь, с иглами в руках не шевели даже пальцем во вред мне, со склеенными ногами не ходи куда не надо, с завязанными глазами не смотри по сторонам…
И когда Святая Сестрица, смеясь, подошла к лазутчику – Змееныш не смог двинуться с места.
Неукротимое желание охватило его, плоть восстала, набухла, требуя немедленного удовлетворения; сладко заныло в паху, и чей-то голос забубнил прямо в уши, хихикая и сопя:
Уточка и селезень сплели шеи – на воде резвятся. Феникс прильнул к подруге – в цветах порхают. Парами свиваясь, ветви ликуют, шелестят неугомонно. Алые губы жаждут поцелуя, румяные ланиты томятся без горячего лобзанья. Взметнулись высоко чулки из шелка, вмиг над плечами возлюбленного взошли два серпика луны. Упали золотые шпильки, и изголовье темной тучей волосы обволокли…
Хламида сползла с Цая, горячее тело прижалось к нему, обволокло, повлекло к ложу – а в ушах все смеялся чужой, навязчивый голос, повизгивал зверем в течке:
Любовники клянутся друг другу в вечной страсти, ведут игру на тысячи ладов. Стыдится тучка, и робеет дождик. Все хитрее выдумки, искуснее затеи. Кружась, щебечет иволга, не умолкая. Страстно вздымается талия-ива, жаром пылают вишни-уста. Колышется волнами нежная грудь, и капли желанной росы устремляются к самому сердцу пиона…
Словно удар курительной трубки из одеревеневшего корня ма-линь обрушился на теряющего сознание Змееныша, и на какое-то мгновение он почти пришел в себя. Не заботясь ни о чем – ни о сохранении личины, ни о жизни Святой Сестрицы, – лазутчик вцепился обеими руками в обнаженные плечи госпожи, рядом с точеной шеей, большими пальцами нащупал точки «ян-чжень» над ключицами, средними же уперся в основание черепа и тройным посылом ударил всем внутренним огнем, какой у него еще оставался. Навалившееся следом изнеможение лазутчик отшвырнул в сторону, как отбрасывают надоедливого щенка; госпожа вздрогнула, лицо ее неуловимо исказилось, ощерилось белоснежными зубами, заострилось, будто у животного…
Пальцы Змееныша опалило страшным холодом – словно в подтаявший лед сунул.
Святая Сестрица стояла перед ним и улыбалась.
Искусство Змееныша было бессильно – ибо нельзя убить неживое.
– Нет уж, милый мой инок, – глухо пробормотала госпожа (видимо, ей тоже крепко досталось). – Нет, дорогой мой, ты все-таки будешь меня любить… а там придет черед и твоего наставника.
В следующую секунду лазутчик был опрокинут на кровать, и срывающая последние остатки одежд госпожа вспрыгнула на Змееныша сверху.
Цай почувствовал, что умирает.
«Лазутчики жизни – это те, которые возвращаются!» – толчком ударило изнутри.
Прости, судья Бао…
8
– Ах ты, потаскуха! – гневно плеснуло от двери.
Змееныш ощутил, что не в силах пошевелиться – но убивающая тяжесть слетела с него.
Преподобный Бань негодовал. Мало того, что вместо предложенного совместного моления монаха сперва уговаривали выпить вина, после целое сонмище служанок норовило потереться о шаолиньского иерарха то пышной грудью, то пухленьким бочком, а сановный негодяй, инспектор Ян, только посмеивался и предлагал не стесняться – так еще и эта дрянь насилует доверенного Баню юного инока!
– Пакость! – Монах замахнулся, чтобы отвесить наглой девке затрещину, но рука его была перехвачена.
Святая Сестрица цепко держала Баня за запястье, и монах вдруг понял отчетливо и страшно – не вырваться.
Стальной обруч.
Как в государевых казематах.
– Бритый осел! – зашипела женщина, брызжа слюной. – Ты… ты смеешь?! Что ж, ты еще будешь молить меня о пощаде, ты будешь ползать на брюхе и взывать к своему Будде, чтобы он выбрался из Нирваны и спас твое тело от моих игр! Лови, сэн-бин!
Ладони Святой Сестрицы с нечеловеческой скоростью простучали по груди монаха – так бьет лапами кошка или лиса, – и преподобного Баня швырнуло через всю комнату, ударив спиной о стену.
Смех.
Звериный и человеческий одновременно.
Такой удар сломал бы обыкновенному человеку позвоночник.
Но монах встал.
Голая женщина обеими руками сжала свои груди – и из набухших темно-вишневых сосков брызнули струи кипящего молока. Монах пытался увернуться, но жидкость хлестала со всех сторон, прижимая к полу, опаляя, сшибая наземь…