Потом, в восемнадцатом году, была ужасная эпидемия гриппа, и две моих старших сестры, любимые мои сестрички — одной было двадцать три, другой двадцать четыре, — обе заразились гриппом и чуть ли не в один месяц одна за другой умерли. По сей день я стараюсь не вспоминать об этом. Бедняжка мама прямо на глазах у меня в старуху превратилась. Жизнь никогда ведь не была легкой, и мать работала тяжко, как я не знаю кто, да и оба они, и мать и отец, — ох, как они бились, чтобы жизнь была получше, чтобы воспитать нас как следует, обеспечить нам все же какие-то перспективы, чтобы в самостоятельной жизни нам было на что рассчитывать. Растить шестерых детей на то, что зарабатывал нигде не служащий музыкант, было очень не просто, как бы ни старался он подходить к этому ответственно; потом, опять-таки, в те дни ничто не облегчало работу по дому: стиральная доска да раковина — ну и стирай себе, три руками. Мне тоже этого перепало, а по магазинам ходи каждый день — холодильников-то не было, и готовить тоже надо было все с самого начала — ни полуфабрикатов тебе, ни другого какого-нибудь кухонного подспорья, да, в общем, не только кухонного, а и во всем прочем. И прислуги у нее никогда не было. И вот две прелестные молодые женщины заболели и умерли. Нет больше у нее двух старших дочерей! Явсе это выбросила из головы, похорон не помню. Стараюсь не вызывать в памяти лиц своих сестер. Ничего не помню, то время у меня перед глазами пусто — серое пространство, ничто.
В двадцать три года я сбежала из дому к твоему отцу. Мы поехали в Рокавей-бич и поженились. Вышло так потому, что мой брат Гарри, который всегда выступал этаким моим защитником, пришел к Дэйву и говорит: «Вы с Роуз встречаетесь уже восемь лет. Ей двадцать три, пора замуж. Она бы за тебя пошла, а нет, так она не желает тебя больше видеть. Или женись на ней, или держись подальше». Ну, ты ведь своего отца помнишь. Мыслил он самым необычайным образом. Большой был оригинал, думал совершенно не так, как другие люди, на все у него были свои соображения. Даже и тут. Я знала, что он хочет на мне жениться. Но чтобы кто-то указывал ему, что делать, — такое всегда ему не по нутру было. А в результате женился таким вот скандальным образом, с побегом из дому, с регистрацией у мирового судьи вместо положенного венчания в синагоге с фатой, родительским благословением и празднованием свадьбы. Религию твой папа не любил, нет. Он очень был современным, всякие новые веяния на лету ловил — точно как любил он всякие технические новшества, так же и с идеями. Верил в прогресс. Кое-что из этого он перенял от своего отца Исаака, чудесного человека, очень ученого, но не набожного. Для Исаака религия означала суеверие, нищету и невежество, как это было на старой родине. Он был социалистом, твой дедушка Исаак, он полагал, что насущные проблемы этой жизни — еда, жилище, образование — в этой жизни должны и решаться. Посулы Небес не интересовали его. Так что у твоего отца имелись кое-какие корни для такого рода идей. Мы уехали в загородную прибрежную общину, женились и зажили там своим домом. Родственники с обеих сторон были возмущены и обижены. Мы жили в одном квартале от океана и в полном уединении. Мне там нравилось, очень было красиво. Дэйв каждый день ездил на поезде в город. Он работал у некоего Маркеля, торговца патефонами. После первой мировой войны на патефоны — тогда их называли «виктролами» — был большой спрос. Маркель любил Дэйва, обучал его тонкостям бизнеса. Благодаря этому он и пробился — через Маркеля то есть. Перед тем как мы поженились, я какое-то время тоже работала у Маркеля: вела счета, сидела в конторе. Это Дэйв мне подыскал ту работу.
Во всяком случае, хотя в Рокавей-бич подчас и одиноко бывало, но это более чем в полной мере возмещалось океаном, небом и нашей неподотчетностью. Родственники не диктовали нам каждый шаг. Ты не знаешь, что это значит. Вырваться из огромной семьи, где все живут вместе, и ты вырос в скученности и суете городских улиц. А там мы были одни, никому не подотчетные, и места сколько угодно. В нашей жизни это было чудесное время. А захотим развлечься — едем в город, в центр, в Гринич-Виледж. Твой отец обладал настоящим даром, знал, как познакомиться с людьми, как подружиться, ну и, естественно, тянулся к интеллектуалам, к людям тонких суждений и радикальных идей. В Гринич-Виледже обстановка была подходящая: множество молодых людей, по-новому мыслящих и живущих не так, как большинство вокруг. У нас были друзья среди художников, писателей. Мы читали их книги, слушали поэтов в мансардах Виледжа. Мы были накоротке с Максвелом Боденхеймом, очень хорошо известным тогда в Гринич-Виледже поэтом, и познакомились как-то с Эдной Миллей, известность которой уже тогда выходила далеко за пределы этого райончика. Мы обедали в ресторанах, куда ходили актеры и драматурги; помню, было такое заведение, куда надо было спускаться с улицы на несколько ступенек, — «Три ступеньки вниз», оно так прямо и называлось, и вот мы как-то заходим туда, глядь, а за соседним столиком знаменитая Хелен Хейес. Молоденькая была, хорошенькая.