Откуда я все это знал? Тогда, темнеющими воскресными вечерами, я воспринимал разговоры лишь частично. Начинались они вполне спокойно, пестрели любезностями, но затем почти неприметно переходили в тональность вражды. В тот день бабушка Гэсси взяла мою новенькую верблюжью курточку посмотреть, как мама мне ее сшила.
— Мило, мило, — сказала она, поднимая брови и опуская уголки рта. — А подкладка-то, надо же! Ну и невестушка, ни перед чем не остановится!
Понимать это ее высказывание следовало, имея в виду бабушкину бедность. Она твердо держалась точки зрения, что моя мать непрактична и разбазаривает деньги отца направо и налево. Мать-то знала, насколько это неверно. Явно клеветническое это измышление глубоко ее уязвляло. Ей было неприятно, что бабушка Гэсси считает себя вправе хвалить или порицать ее по поводу того, как она одевает детей, как ведет домашнее хозяйство и хорошо ли заботится о муже. При том, что бабушка говорила ласковым голосом, в ее высказываниях сквозил двойной смысл и коварство. Она способна была довести мать до слез, что в тот раз и случилось. Моя неуравновешенная мать сорвалась на крик, и отец велел ей взять тоном ниже. Я выискивал в книжках картинки. Заводил виктролу, глядел, как вращается диск. У бабушки с дедушкой был аквариум с золотыми рыбками: я смотрел на рыбок, изучал их повадки.
Наш визит явно подошел к концу. Мать не пожелала сказать «до свидания». Надела на меня куртку, застегнула, потом взяла за руку и вывела за порог. Дед, в тапочках, вышел за нами.
— Роуз, — выйдя в коридор, обратился он к матери. — Ты не сердись на Гэсси. Такая уж она и есть, ведь это она не со зла, она тебя очень и очень уважает.
— Ну, папа, — сказала моя мать, — какое же это уважение? Тут даже вежливостью не пахнет. Вы-то все понимаете, вы добрый, даже, пожалуй, чересчур добрый.
Она обняла деда, а потом мы спустились по лестнице в вестибюль и подождали там отца. Какое бы беспокойство перед лицом окончательного приговора судьбы или, быть может, Бога ни руководило бабушкой, мать не могла отнестись к ней с пониманием. Старушка вновь и вновь намекала ей, что она недостаточно хороша, чтобы войти в их семью, недостаточно хороша для моего отца, что она не та, кто ему нужен.
Жизнь моя протекала в неустойчивом климате настроений матери, и в такие дни, после этих визитов, небеса чернели. Спускаясь по лестнице, отец насвистывал, он всегда насвистывал, когда наперекор неприятностям старался сохранять присутствие духа. В сумерках мы стояли на автобусной остановке.
— Почему ты позволяешь ей так со мной разговаривать? — проговорила мать. — Тебе что, на меня совсем наплевать? Что бы я ни сделала, все ей не нравится, все не так, все неправильно. Тарелку у нее вымою, и то она за мной перемывает. А тебе это нравится. Тебе по душе все это издевательство. Ну хоть раз, один разочек защитил бы меня от нашей милой, нашей дорогой Гэсси!
Но по-настоящему отец с матерью начинали ссориться, только придя домой. Здесь лицезрение жалких реликтов, олицетворяющих ее собственную родословную, приумножало в ней чувство испытанной несправедливости: неужто не мог никто из отцовских родственников хотя бы раз поинтересоваться здоровьем ее матери? Такие дружные, такие процветающие родственники отца относятся к ней так, будто он ее из канавы вытащил, а бедную маму и вообще за человека не считают. Как же так можно — ни разу даже не пригласили к себе на воскресенье! А Билли разве приглашали? Я удалился в свою комнату и закрыл дверь, но тут же пожалел — больно уж интересно. Похоже, мать, со своими настойчивыми обвинениями, права — отец и впрямь перенял точку зрения бабушки.
Но тут и он высказал в адрес матери замечание, которое я признал справедливым, во всяком случае отчасти.
— А ты от всех вечно ждешь худшего, — сказал он. — Не веришь никому, подозреваешь.
Она на это предложила ему идти к черту. Он назвал ее базарной бабой. К странным, надо сказать, образам прибегали они во время споров. Понятия добра и зла переплетались, менялись местами с дьявольской быстротой, словно какой-то оборотень принимал вид то чистейшей правды, то злобного навета. Истина трепетала все время где-то поодаль, готовая воссиять, но, повзрослев, я понял, что она так ни разу и не проглянула, во всяком случае на сколько-нибудь длительном отрезке времени. Я чувствовал вину оттого, что в обществе деда с бабкой — тех, с Магистрали, — мне находиться приятнее, чем рядом со своей маленькой больной бабушкой из комнаты по соседству. А иногда бабушка Гэсси мне виделась и правда вредной и злокозненной старухой. Однако я неспособен был подолгу питать к тем старикам какой-либо неприязни. Нет, в самом деле, разве не видно? — ведь они меня очень любят!