«Час клубники»… Существуют такие старинные выражения, которые касаются в нашей душе каких-то таинственных струн и вызывают к жизни целый сонм образов и прозрений… Скорее унесём в смятую постель это выражение, чьё обаяние вызывает из небытия, увы, необоримое привидение… Из-за того что я стою в такой неудобной позе у окна, меня от усталости сотрясает озноб от воображаемого холода и сразу же возникает чувство страха – а вдруг я заболеваю? Но ни сумасшедшие, ни те, кого пожирают изнутри навязчивые идеи, не заболевают…
Я медленно отступаю от окна, я нерешительно откидываю простыню на постели, которая, я знаю, ещё хранит его невнятный запах: нужно не поддаться отчаянию, не нарушить унылое равновесие предстоящего дня взрывом рыданий. А тут как раз встаёт солнце. Скоро проедет первый поезд кольцевой дороги, потом постучит молочник в окошко подвала, а затем раздадутся шаги почтальона… Он мне ничего не принесёт, никакой весточки от Жана… Но после него мимо дома пройдёт ещё много других почтальонов, и я буду прислушиваться к их приближающимся, а затем удаляющимся шагам – ибо они разделяют мой день на приливы и отливы надежды…
Вот так же настанет время приёма ванны, потом обеда, час послеобеденного сна с приоткрытыми ставнями и час томительной прогулки, а потом – ужина с Массо и вслед за тем – ночь… Снова ночь, душная ночь летнего Парижа. Чего только не отдашь за сырой туман, за низкую тучу, пахнущую росой, и влажной землёй… Снова ночь, одиночество, бессонница и неизбежное пробуждение…
Иногда я говорю себе: «Нет никаких оснований думать, что не все дни и все ночи будут такими до конца жизни, если он не вернётся…» Но это предположение окажется чересчур обывательским, чтобы заставить меня содрогнуться: я ожидаю лишь чего-то невероятного – его возвращения.
Вот уже месяц как он ушёл. Он расстался со мной, поцеловав меня, – его родители, мол, ждут его в деревне, его отец то ли больной, то ли нет, но требует его приезда… Я сказала Жану: «Пожалуйста, не забудь дать о себе знать!» – с сомнением в голосе, хоть и весело, как говорят с младшим братишкой, уезжающим на неделю, который всегда забывает попроситься на горшок. Он мне ответил: «О чём ты говоришь!» Я глядела, как он пересекает широкий тротуар, не спуская глаз с его спины, которая явно врала. Я его окликнула:
– Жан!.. Прости, я ошиблась, мне показалось, что я забыла положить в машину твой плащ!
Он быстро обернулся, и я успела разглядеть на его красивом упрямом лице, в его глазах, почти зелёных в тени платанов, выражение предательства, нетерпения, своего рода ласковой трусости тех, которые при виде причиняемого ими зла готовы зарыдать…
Будь я сама в эту минуту искренней, я протянула бы к нему руки и прошептала бы такие преувеличенные слова, которые только любовь находит простыми: «Если уйдёшь, я могу умереть. Поверь мне, вполне возможно, что я перестану существовать, если тебя не будет, потому что я тебя люблю. Это же катастрофа, что ты идёшь сейчас не ко мне, а от меня. Прости, что я так долго об этом не догадывалась…»
И он ушёл, крикнув в последний раз: «До свидания!» Он врал. Я вернулась в его дом и начала ждать «письма», как говорила Майя, «письма, сообщающего, что всё кончено».
Я ничего не получила, даже этого письма, от которого я могла бы защититься, спорить с ним, в крайнем случае – угрожать. Я не получила ничего, не считая двух двусмысленных телеграмм, отправленных, видимо, для того, чтобы выяснить, живу ли я всё ещё в его доме, который мне не принадлежит. Когда я получила вторую телеграмму: «Будь добра вели Виктору выслать костюм для верховой езды сапоги обнимаю», я расшифровала её по-своему и тут же, не колеблясь, надела шляпу и отправилась в Батиньоль посмотреть, в порядке ли моя мебель, которую я хранила в маленькой двухкомнатной квартирке, служившей складом для моих вещей. Я оглядела всё в царящем там мрачном полумраке, вытерла пальцами пыль с расколотого стекла рамки пастельного рисунка, покачала головой и громко сказала: «Нет, не могу». И вернулась в дом Жана.
На следующий день я попросила в гостинице «Мёрис» один из синих номеров, в которых я привыкла жить за последние три года. Пока служащий расхваливал те усовершенствования, которые сделала администрация, называя меня при этом «госпожа Рене», я с ужасом слышала, как в холле скрипки «выстанывали» чувствительный вальс, связанный отныне для меня с таким жгучим воспоминанием.