– Это началось после войны, – розоватая волна прошла по его лицу. – Дело врачей. Весь этот бред в газетах. Потом... Сталин готовился выслать евреев. Всех. Ходили слухи: под Ленинградом уже стоят эшелоны. Не успел – сдох. – Пошарив на полке, отец достал сигарету. – Я помню. Это случилось в начале марта, я шел на работу, на углу Невского и Гоголя – толпа. Стояли и слушали репродуктор, ловили каждое слово: давление, сахар, моча... А потом вдруг – как гром среди ясного неба: скончался. Нет, – он сморщился и покачал головой, – этого тебе все равно не представить. Бог. Понимаешь, великий и бессмертный. Все умирали. Миллионами. Но только не он. Он должен был жить. А тут... Я шел по Невскому, шел и прятал глаза. Боялся, что кто-то увидит. Почему? Понимаешь, они все плакали. Этого я не мог понять, – даже теперь он улыбался испуганно. – Свернул на Литейный. Знаешь, – он говорил шепотом, – мне хотелось плясать. Нет, не мне. Не я – мои ноги. Я говорил – не сметь, а они все равно... Его смерть была чудом...
– Значит, – Маша перебила, – после войны?..
Отец распахнул форточку и зажег сигарету.
– Значит, после? – она спрашивала как экзаменатор. Ставила дополнительный вопрос. Похоже, у него не было ответа. – Интересно у тебя получается: до войны – не было, в войну – не было... А потом откуда-то взялось.
– Не знаю, – он прикрыл кухонную дверь. Мама не выносила табачного дыма. – Может быть, пережитки прошлого... Прежде, до революции... – Двойка, выведенная рукой дочери, грозила испортить матрикул. – Нет, что-то все-таки было, иначе я бы не думал об этом на фронте.
Тягучий дым уходил в открытую форточку. Дочь молчала и ждала.
– Я ушел в двадцать семь. Говорят, молодым легче, марш-броски... физическая тяжесть... но это неправда. Молодые гибнут быстрее. Не знаю, как объяснить. Может, дело в реакции: у двадцатилетних она другая. Когда поднимают в атаку, всегда есть две-три секунды, примериться. Молодые встают сразу. Нет, не об этом, – он сбился и начал заново. – В сорок втором мне предложили перейти в инженерные войска. Но я отказался, сказал, что хочу в танковые.
– Почему? Инженерные – по твоей специальности.
– В инженерных воевать безопаснее. Все знали – танки горят, как свечи, – он усмехнулся. – На поле боя танк – мишень. Могли подумать, что я струсил. Потому что, – отец притушил сигарету, – потому что – еврей. И в атаку. В атаку я всегда подымался сразу. Странно, что не убило. Единственное ранение за всю войну. Причем, понимаешь, какое-то дурацкое. В сорок третьем. Нас везли в эшелоне, я стоял, курил у форточки. Пуля попала в щеку, прошла навылет. Понимаешь – навылет. Кровь, боль. А я ликовал. Сестричка перевязывала, а я... Знаешь, о чем я думал? Вот теперь никто и никогда не скажет... – он отвернулся и замолчал.
Маша слушала и не понимала. То, что он говорил, не укладывалось в голове.
– Ты хочешь сказать... радовался, потому что искупил... кровью? Как в штрафбате? Ты... считал себя преступником?
Кисти рук шевельнулись и дрогнули.
– Но если так... – Маша прищурилась. – Значит, это было и до войны.
– Значит, было, – он сунул окурок в помойное ведро.
Стараясь ступать неслышно, Маша прошла родительскую комнату и легла. «Валя. Общежитие. Надо что-то делать...» – мысль мелькнула и погасла.
Над низкими крышами поднимались крылья, вращавшие жернова. Там, у оврага, зыбился клочок земли. Могила деда, похожая на огородную грядку. Грядка ходила волнами, вскипала из глубины. Сердце стукнуло и упало под ребра. «Другое. Это совсем другое».
Клин, подходящий к Валиной лопасти, вырастал из другого ствола.
Хватая губами воздух, она поднялась на локте. Во рту было кисло. Как от граната: сок, похожий на кровь.
Борясь с подступающей тошнотой, Маша сплюнула в ладошку. «Счастливое ранение... – она думала о том, что презирает отца. – Искупил свою вину. За то, что родился евреем».
После войны работал, дослужился до главного инженера. Потому что... Он сам признался: железная пчела, прошившая щеку, защитила его от паука...
Одеяло налилось свинцовой тяжестью.
«Кровь – искупление? Но тогда...»
Дед, задохнувшийся в бескровной могиле. Его кровь осталась непролитой. Значит, он отказался от искупления: еврей, не пожелавший открыть наготы.
«Жертва, жерло, жернов...»
Тревога подходила крадучись. Маша откинула одеяло. На улице стояла мгла. Лампочка, горевшая под аркой, бросала слабые отсветы. Темные соседские окна глядели во двор.