Да, и вот со всем этим барахлом я ухожу, горестно подвывая, втайне рассчитывая, что меня догонят и дадут все, что хотела, уже на моих условиях (но я в любом случае не вернусь, это не шантаж, а попытка перейти в новое качество). Но ни разу такого не случалось. Одуматься и жить по-старому – предлагали, а вот нового – никогда. Потому что есть предел, после которого жизни нет, ни птичек, ни рыбок, ни цветов, ни амеб, одна только пустая земля.
И на это потом возвращаться? Нет уж.
Но песня хорошая, чего там.
Я помню, сидим мы с Х на кухне, и я встаю, чтобы поставить тоненькую фарфоровую чашку в раковину. Потом беру огромный кухонный нож, а Х сидит ко мне спиной в одной юбке (да, именно так он и ходил дома), и шея у него такая красивая, длинная, сильная и загорелая. И я очень честно, как и все у нас было, говорю, что хотела бы перерезать ему горло и посмотреть на его кровь. Он, не глядя на меня, спокойно и размеренно отвечает, что результат мне не понравится: «Вот смотри, кровь начнет толчками выливаться, испачкает все вокруг, потому что я в конвульсиях буду по всей кухне биться (тебе же не хватит сил сразу отрезать голову, правда?), задергаюсь, захриплю и обмочусь. А потом, конечно, милиция и вся эта фигня. Не нужно».
И все это – не поворачивая головы.
Уломал, чертяка языкатый, не стала я ему горло перерезать, а просто помыла кофейную чашку.
Мне знаете чего теперь не хватает? Серьезности подхода. После него в моей жизни были только люди, способные сказать: «Я говорил это только потому, что на тот момент мне нравилось, как это звучит». И соответственно уверенные, что я руководствуюсь теми же причинами. Б ы л и, да.
* * *
Однажды я смотрела «Культуру», а там Белла Ахмадулина рассказывала о своих читательских впечатлениях от Набокова. «Мы совпали, – говорит, – как лепесток боярышника, медленно падающий в канал, совпадает со своим отражением в темной воде и становится неотличим». Телевизор я, конечно, тут же выключила, потому что психика у меня не казенная и двух подобных фраз подряд может и не выдержать, а у Ахмадулиной был такой вид, будто она вполне способна сказать еще что-то.
Но, выключив, я много думала. В этой истории более всего меня интересовал не тот миг, когда лепесток был частью цветка, среди множества других; и не тот, когда он погиб в холодном и не слишком чистом канале. Нет, вот когда он только, кружась, планировал вниз, видел темную воду и думал, как неимоверно одинок; когда он различил свое отражение и устремился к нему, более родному, чем тысячи оставленных им лепестков; когда наконец соприкоснулся, совпал и почти сразу понял, как холодна и мертва вода. Вот в это мгновение его бедное сердце разорвалось или успокоилось? Зависит от степени его интеллекта, жизненного опыта и вероисповедания, конечно. Насколько мне известен образ мыслей лепестков боярышника, он познал покой.
В определенные дни месяца многим девушкам необходимо хорошенько выплакаться. Если серьезных причин для слез нет, они режут лук или думают о чем-нибудь печальном. Некоторые представляют, что вот они умрут и будут лежать в гробу, а вокруг соберутся все-все и станут рыдать, просить прощения, а поздно. И он тоже будет рыдать и просить. А поздно.
(Замечу в скобках, что у меня и в детстве таких томсойеровских фантазий не было, напротив, я любила представить, что умрут все-все, а я останусь и обрету не столько загадочное «наследство», которое в мечтах оборачивалось старой усадьбой с чердаком, картинами и безделушками, сколько полнейшую и беззаконную свободу, и тогда уже весь мир станет моей собственной усадьбой – с неограниченным количеством безделушек.)
Поскольку грустные мысли удаются мне плохо, а лука в доме не водится, я в случае нужды открываю «Весну в Фиальте» и довольно быстро начинаю обливаться слезами – от зависти. Мне кажется, это лучший в мире рассказ, в котором использованы лучшие в мире слова, расставленные в единственно верном порядке. В тридцать восьмом году, когда «Весна в Фиальте» увидела свет, а свет увидел «Весну в Фиальте», все русские писатели должны были бы немедленно замолчать, надеть отрепья и тихим печальным строем уйти в жопу. Ой, ну тут следовало сказать про пустыню и обет молчания, но, по сути, по сути – все-таки в жопу. И естественно, все рожденные после. И особенно я. И вот тут можно уже начинать плакать.
Жалко всех: и себя, и русскую литературу, и Нину.
Единственный тайный изъян, который немного примиряет меня с ситуацией, содержится во фразе: