– Ань, откуда в городе змея?
– Почему, бывает, – вступился Василий Иванович, – например, у кого-то жила и уползла.
– А, – сказал отец. – Я читал, это бывает. Или попугай улетает.
Он расхохотался.
– Короче, Василий Иванович, у нас весело. Не соскучитесь. У нее и страхи, и ахи, и жалко ей всех… Она к матери в постель до семи лет прибегала по ночам и ревела.
– Пап! – возмутилась Анька.
– Честное слово. Ей, говорит, краба жалко. Я ей купил краба сушеного, привез из командировки. А она говорит – он же маленький. Его поймали, мама, наверное, плачет по нему… Представляете? Всех жалела вообще!
– Очень хорошо, – совсем тихо сказал Василий Иванович.
– Ничего хорошего. Я, знаете, не люблю, когда из-за всего ревут. Слышала, Анна?
– Слышала, – буркнула Анька.
– Меня, понимаете, часто дома нет, мать тоже у нас работает, время сами знаете какое. Так что я думаю, вы будете ей хороший и надежный друг. Дисциплинируете, так сказать, и вообще. В смысле учебы у нее все в порядке, ее подтягивать не надо, хотя лично я бы приналег на всякую алгебру… А насчет раннего вставания, зарядки, своевременного укладывания – это очень бы желательно. Читает до часу ночи, утром не добудишься. Страхи опять же дурацкие. В общем, пожалуйста, не особенно смущайтесь, вы человек взрослый и распускаться ей не дадите…
Судя по тому, что отец назвал Василия Ивановича человеком, он, кажется, был доволен приобретением.
В квартире Василий Иванович поначалу сильно робел. Ему казалось, что он всех стеснит, хотя какое же стеснение – ему выделили старую Анькину кровать, которая стояла теперь на кухне; она была ему, конечно, коротковата, но уж как-нибудь лучше приютской койки с железной сеткой. Анька подробно объяснила ему, где места общего пользования (хотя на двери в сортир и так был наклеен писающий мальчик, а на двери в ванную – моющаяся девочка, словно девочки только и моются, а мальчики только и писают). Он послушно зашел в уборную и ванную, осмотрелся, Анька чуть ли не силком заставила его выложить там красную зубную щеточку – такие всем выдавали в приюте. Василий Иванович наотрез отказался поставить ее в общий стакан с щетками, убрал в шкафчик. Мать купила новый набор белья – почему-то детский, расписной, с бегемотами («Другого не было!»). Василий Иванович кивал и за все благодарил. Анька захотела показать ему балкон.
– Так я знаю, знаю, – закивал он.
– Что знаете?
– Ну, где балкон… и какой вообще вид отсюда…
– А почему?
Она с ужасом подумала, что когда-то он жил здесь, что квартира была его, – бывают же такие совпадения, и чего-то такого ужасного она и ожидала с самого начала. Вот, берут они Василия Ивановича, привозят к себе – и тут же оказывается, что он тут жил, что они въехали в его квартиру, откуда его выжили каким-то страшным образом, мало ли бывает, она смотрела в передаче, злобные цыгане выманивают алкоголиков за город, покупают у них квартиры, а их селят по деревням, и привозят туда водку с клофелином, и там алкоголики спиваются окончательно… Может быть, и у Василия Ивановича была квартира именно здесь, и теперь, по роковому совпадению, она его сюда вернула?
– Да у меня похожий дом был, – сказал он.
– Похожий или этот? – страшным шепотом прошептала Анька. – Вы не отсюда?
– Не отсюда, не отсюда, – быстро заговорил Василий Иванович, – что ж ты, маленькая. Что ты сама придумываешь, да и веришь всему? Это хорошо, конечно, это ты и дальше так делай, но так не бывает, Анечка, не бывает…
– Но вы мне расскажете? – спросила Анька, тут же поняв, что совершила чудовищную бестактность и напомнила о том, о чем лучше забыть, – о том, что заклеено в истории болезни.
– Все, все тебе, Анечка, расскажу. Вот как вспомню, так и расскажу.
Но на балкон Василий Иванович вышел так уверенно и окрестности оглядел таким узнающим взглядом, что Анька веровала: он несомненно отсюда, и даже жил когда-то в их доме, выстроенном еще в семидесятые годы прошлого века, когда здесь была окраина. Она решила со временем все-таки выпытать у Василия Ивановича правду о том, как он здесь жил и почему ушел. Это было важно еще и потому, что ей обязательно надо было понять – как уходят. Одно дело, когда тебя крадут. Ходил слух – в газетах, конечно, ничего такого не писали, – что однажды недалеко от них, в так называемых генеральских домах, где жили генералы Генерального штаба, одного генерала украли ЖД, чтобы он выдал им секреты. Правда, другие говорили, что генерал сам сбежал, и не к ЖД, а в Америку, и хотел выдать там секреты, но его все равно не взяли, потому что секреты никому не были особенно нужны. Аньке, однако, запала в душу именно история с похищением. Она даже боялась некоторое время гулять одна. Хотя было что-то даже захватывающее в том, чтобы выйти ненадолго осенней ночью во двор, где так тревожно пахло листьями, горели желтые фонари и налетал порывами уже холодный, как на морском берегу, ветер, – выйти, постоять и стремительно кинуться в дом, прикидывая, добежишь ли до двери. Вдруг кто-нибудь кинется наперерез. Ее, конечно, похищать нельзя – ведь она не знает секретов, – но вдруг дело не в секретах? Вдруг она знает или умеет что-то другое, о чем сама не догадывается? Анька с ужасом представляла, как это страшно – ехать в чужой машине, откуда не можешь высунуться и крикнуть, и при этом видеть (а если накрыли мешком – то просто чувствовать) все знакомые места вокруг, и понимать, что мимо них тебя провозят в последний раз. Самое страшное было прощаться окончательно, и ведь никто ничего не знает. Ходят вокруг люди, мимо них едет машина, и они не знают, что в этой машине. Впрочем, они вообще ничего друг про друга не знают. Если бы кто-то узнал, что у нее в голове, ей стало бы невыносимо стыдно, но и облегчение какое-то получилось бы, да. Можно было бы с этим человеком: говорить совсем иначе, как с собой. Аньке представлялось неправильным, что люди умирают в одиночку, потому что такое трудное дело, как умирание, должно совершаться только сообща. Между тем сообща делали что попало – праздновали день рождения, встречали Новый год, – а умирали поодиночке, и это было неправильно. Легенда о конце света нравилась ей уже тем, что все по крайней мере умрут вместе. Вместе, конечно, не так страшно, а по отдельности совершенно невыносимо. Конец света представлялся ей чем-то вроде общего праздника, когда ничего уже не надо делать и некуда спешить.