- Срываю красные цветы.
- Они стоят на красных ножках.
- Они звенят, как сабли в ножнах,
- и пропадают, как следы…
- О, эти красные цветы!
- Я от земли их отрываю.
- Они как красные трамваи
- среди полдневной суеты.
- Тесны их задние площадки —
- там две пчелы, как две пилы,
- жужжат, добры и беспощадны,
- забившись в темные углы.
- Две женщины на тонких лапках.
- У них кошелки в свежих латках,
- но взгляды слишком старомодны,
- и жесты слишком благородны,
- и помыслы их так чисты!..
- О, эти красные цветы!
- Их стебель почему-то колет.
- Они как тот глоток воды,
- Который почему-то пролит.
- Они, как красные быки,
- идут толпою к водопою,
- у каждого над головою
- рога сомкнулись, как венки…
- Они прекрасны, как полки,
- остры их красные штыки,
- портянки выстираны к бою…
В. Сажин справедливо видит здесь отсылку к поэме Паоло Яшвили «Красный бык», но нельзя не увидеть и намека на гаршинский «Красный цветок», где мак выступает (в сознании безумца) символом мирового зла. Вообще по части пресловутой амбивалентности этот текст Окуджавы дает фору многим: здесь весь спектр красного. От идиллического, южного, полдневного, цветочного – до кровавого, военного, назойливо-агрессивного; вся вещь строится на оксюморонах – даже пчелы «добры и беспощадны». О символике красного трамвая с его грозной надежностью мы говорили выше. Главная же амбивалентность стихотворения – в его двучастной композиции: в первой части упоминаются «чистые помыслы» пассажирок красного трамвая, ассоциирующихся вдобавок с пчелами (бескорыстными, разумеется – летают налегке, не ради меда), – но во второй учтиво, неторопливо и с такими же чистыми помыслами выходит на авансцену сам автор. А он, между прочим, срывает красные цветы. И хотя «они еще покуда живы» – выбор его очевиден: он кладет предел их земному существованию. А вместе с ними – всей военно-кровавой семантике, с которой они ассоциируются. Так что с чистыми помыслами можно и собирать мед с этих красных цветов, и срывать их, дабы поставить в вазу и сделать достоянием истории или искусства. Но из реальности – изъять.
Трудно сказать, знал ли Окуджава к тому моменту гумилевскую «Войну»: «Как собака на цепи тяжелой, тявкает за лесом пулемет, и жужжат шрапнели, словно пчелы, собирая ярко-красный мед». Панченко, восторженный почитатель Гумилева, наверняка читал ему военный цикл. Окуджава часто называл своим учителем Киплинга, а стало быть, и Гумилев, русский стихийный киплингианец, сформированный не столько британской, сколько «парнасской» традицией, мог быть ему близок. Правда, война у Киплинга будничней, грязней, скучней – в жизни он не сказал бы: «И воистину светло и свято дело величавое войны. Серафимы, ясны и крылаты, за плечами воинов видны». Кажется, «Война» могла привлечь Окуджаву пацифистским пафосом последней строфы: «Но тому, о Господи, и силы, и победы царский час даруй, кто поверженному скажет: „Милый, вот, прими мой братский поцелуй“». Однако при таком подходе к делу война превращается во что-то вроде спорта с ритуальными рукопожатиями в конце; вряд ли Окуджаве это было близко – с таким врагом, какой достался его поколению, не пообнимаешься. Тем не менее образ бескорыстной пчелы, порхающей над красными цветами, может восходить к гумилевским пчелам-шрапнелям. Внутренний же сюжет стихотворения – расставание с идеологическими иллюзиями и военными реалиями: сколь бы ни были хороши «красные цветы», сколь бы ни были чисты помыслы у героев былых эпох, – автор принял наконец «неторопливое решение» и пытается расстаться с пристрастием к прекрасному, страстному цвету.
У позднего Окуджавы красный приобрел новые смыслы: теперь это цвет подлинности, трагической и суровой окончательности, от которой не спрячешься.
- Слово бурь не предвещало – было пламенным сначала.
- Слово за слово. И снова – то в восторге, то в тоске.
- От прозренья их качало. С неба музыка звучала.
- Голубая кровь стучала у ораторов в виске.
- И, оглохнув и ослепнув в одночасье в день ненастный,
- встали все лицом друг к другу, Бога общего моля,
- и потом армянской красной и азербайджанской красной,
- только красной, только красной кровью залило поля.
- А потом они лежали на земле своей несчастной.
- А живые воздевали в горе руки над собой:
- ибо кровь бывает красной, только красной, только красной,
- одинаковой, прекрасной, страстной, но не голубой.
Эти стихи 1990 года – о карабахской резне. Они написаны после Сумгаита и Баку, после армянских и азербайджанских погромов, и здесь бросается в глаза все то же противопоставление: голубая кровь – символ ложностей, видимостей, самообманов. Красная – единственная реальность, которую ничем не отменишь. Поэт, для которого голубой цвет так долго был символом мечты, а белый – надежды и чистоты, резко меняет оценки, как только дело доходит до крови: белая кровь – знак смерти. Голубая кровь – символ высокомерия, лжи, одурманенности. Их «не бывает».