Из пробитого пулями мешка тоненькой нескончаемой струйкой сыплется зерно. Оно течет и течет прямо на плечи и голову американского летчика Джеффа Келли. Он сидит, прислонившись спиной к мешкам, держит между коленями русский автомат с пустым диском, смотрит остановившимися глазами в никуда, и по его закопченному лицу катятся слезы...
А вокруг грузовики. Они мчались на помощь этому третьему пахотному, но не успели. Им оставалось метров двести-триста, когда все было окончено. «Третий пахотный участок» сам принял бой и сам его закончил.
Вот только нет перевязочной палатки. Валяются куски обгоревшего брезента, разбитый аптечный шкафчик, обрывки растяжек. Сохранился лишь деревянный палаточный настил. И стоит на этом настиле, в самой середине его, полевой операционно-перевязочный стол. На нем, будто на постаменте, лежит мертвый Вова Кошечкин — русский солдат восемнадцати лет, не успевший сделать ни одного выстрела за эту войну. Свесилась его неживая рука со стола. Прямо на деревянном щите пола у этого постамента сидит чешская девушка Лиза. Прижала Вовкину руку к своему лицу, не шелохнется.
У полевой кухни лежит бледный Тулкун Таджиев. Около него присел на корточки лейтенант французской армии Рене Жоли. Он пытается прикурить сигарету. Он еще не остыл после боя — пальцы у него дрожат, спички ломаются. Его трясет от нервного возбуждения, оттого, что он остался жив, от всего, что произошло на его глазах.
— Слушай, — говорит ему Тулкун слабым голосом, — ты чего такой нервный? Ты успокойся. Тебе еще воевать надо, домой ехать... Так нельзя.
Он похлопывает Рене по колену, и тот виновато улыбается.
— Какой нервный... — удивленно говорит Тулкун.
Поляк-молотобоец через все поле несет на руках тяжело раненного крестьянина, который в кузнице пил беспробудно и все боялся, что ему предложат вступить в колхоз. Того самого, которого молотобоец чуть не придушил. Молотобоец аккуратно обходит трупы и своих и немцев, внимательно смотрит себе под ноги, чтобы не споткнуться, не уронить этого пьяницу.
— Если будете без меня делить землю... — шепчет раненый.
— Заткнись, дурак! — говорит ему молотобоец. — Не подохни до дележки.
Майкл Форбс тщательно бинтует простреленную ногу худенькому советскому старшине в очках — Михаилу Михайловичу. Волосы все время падают Форбсу на глаза, мешают, а он откидывает их в сторону, не прекращая перевязывать старшину.
Михаил Михайлович морщится от боли и еще больше — от огорчения. Он показывает Форбсу свои разбитые очки.
— Как теперь работать? — сокрушается он. — Где я теперь очки достану? Проблема...
— Ноу проблем, — улыбается ему Форбс.
— Не «ноу», а «проблем», — упрямо говорит Михаил Михайлович. — У меня астигматизм.
А по проселочной дороге уже несся «хорх». За ним два «студебекера» с автоматчиками. Подлетели, остановились как вкопанные. Из «хорха» выпрыгнули Валерка Зайцев и подполковник Юзеф Андрушкевич. Андрушкевич был в одном мундире, с автоматом в руках. Он огляделся, понял, что все уже окончено, и бросил ненужный теперь «шмайсер» в открытую дверь штабного «хорха» на переднее сиденье.
Молча стояли солдаты, младшие офицеры — старшие посевных команд. Андрушкевич и Зайцев увидели в поле сгоревший бронетранспортер и еще что-то рядом с ним, что просто было невозможно узнать, — бывший санитарный «газик» советского медсанбата.
Опираясь на ручной пулемет, чтобы не упасть от головокружения, на оружейном ящике сидел полуголый старшина Невинный Степан Андреевич. У его ног валялся простреленный, испустивший дух детский резиновый мяч — красно-синий с желтыми полосками посредине.
Васильева, в заляпанном кровью халате, перебинтовывала Невинному его широченную грудь. Из-под бинтов проступало темное пятно.
— Я потом актик на списание составлю, Екатерина Сергеевна. На палатку, на аптечку, медикаменты... Вы мне подпишете? — тихо говорил Невинный. — А то начмед прицепится и до самого Берлина не отвяжется! Вы же его знаете...
— Помолчи, Степан, умоляю. Мешаешь мне. Не крутись.
Она закончила перевязывать его, обняла, поцеловала в лысину, прижала к себе и, может быть, впервые окинула взглядом все вокруг. Увидела распаханное и засеянное поле, только что принявшее бой; землю, пропитанную человеческой кровью; Вовку Кошечкина, лежащего выше всех; скорбную, съежившуюся фигурку Лизы; скончавшегося Сержа Ришара — его положили совсем рядом с мертвой Зиной Бойко, — и вспомнила Катя, как сегодня утром, глядя из окна второго этажа в медсанбатовский двор, она просила судьбу пощадить всех близких и правых. Значит, не все еще кончено... Не все.