На разъездах ждали, когда их состав обгонят тихие, с красными крестами санитарные поезда, скорбно двигавшиеся с запада на восток.
Двое суток Юра Коптев помалкивал. На станциях, прихрамывая, бегал за кипятком с собственным эмалированным чайником. На пристанционных базарчиках покупал для себя и для Мики печеную рыбу, горячую вареную картошку с чесноком, холодные соленые огурцы и зеленые помидоры из бочек, подернутых утренним ледком, граненые стаканы топленой ряженки с нежно-коричневой запекшейся корочкой сверху…
Кормил Мику, сам ел — чистенько, аккуратно. Очень по-женски. Тихохонько рассказывал Мике про его отца — Сергея Аркадьевича Полякова. Как он, Юра, ему благодарен, что тот взял его в свою съемочную группу. Никто не брал, как зачумленного, а Сергей Аркадьевич пожалел и взял!.. А ведь точно знал, что Юра «не такой, как все». Понял Сергей Аркадьевич, что это вроде болезни. Причем от роду. И такое не лечится. И никто в этом не виноват.
— Рождаются же шестипалые люди? — шептал Юра. — Или даже с двумя головами! Что же, за это их надо в морду бить?! Или по тюрьмам прятать? Так тюрьмы не для этого строены! Они для ворья разного, для шпионов, для врагов народа… А не для больных людей, вовсе и не виноватых в своей болезни…
А еще Юра поведал Мике, что все деньги Поляковых, выданные ему на содержание Мики, все его документы у него зашиты в кальсонах, а старые золотые сережки, оставшиеся Юре от его покойной матери, ее колечко с небольшим бриллиантиком и цепочка с золотым нательным крестиком вшиты в воротник рубашки. И даже дал Мике пощупать свои драгоценности сквозь грязный, пропахший давно немытым телом воротник полосатой рубахи. Мика брезгливо пощупал и спросил:
— А если стирать?
— А что с этим станет? — удивился Юра. — Выстирал, отжал и надел на себя. Быстрее высохнет. Ты, Мишенька, не бойся — со мной не пропадешь!
Мика слушал, молчал и все ждал, когда (и главное — каким образом?!) этот, как сказал Сашка Райт, «хер голландский» к нему полезет…
А тот все не лез и не лез. И Мика успокоился. И даже стал переглядываться с одной московской девочкой. Она тоже, как и Мика, в седьмой перешла.
Не то к Саранску, не то к Пензе, когда фингал под глазом у Юры совсем исчез, он вдруг заговорил громко. Не с Микой, а вообще с вагоном. Со старухами при внуках, с проводниками, с молодухами, стыдливо пихающими в ротики своих младенцев набухшие белые груди с темными, как пленочка от ряженки, сосками.
Врал, что он кинорежиссер, возмущался тем, что по недосмотру железнодорожного начальства вынужден ехать в общем вагоне, сокрушался, что его ранило в ногу еще в Финскую кампанию и он теперь не сможет больше защищать родину… Хотя сам накануне жаловался Мике на врожденный дефект коленного сустава — дескать, может, от этого дефекта он и «не такой, как все».
Говорил, женственно поводя плечами, поминутно поправляя волосы. Вел себя шумно, курил, изящно отставив «беломорину» в длинных, тонких и нервных пальцах. А при разговорах с мужиками, случайно подсевшими на короткий перегон, заглядывал им в глаза, нижнюю губу прикусывал. И мужики в разговоре с Юрой Коптевым очень даже смущались. Не знали, куда руки-ноги девать. И Мика это отчетливо видел, и ему было жутко стыдно за Юру, за себя, за тех мужиков…
Когда же проехали Кзыл-Орду и уже подгребали к Чимкенту, за грязными оконными стеклами вагона появились юрты, знакомые Мике только по рисункам в учебнике географии.
Вокруг юрт паслись живые симпатичные замшевые ослики и вытерто-плюшевые верблюды.
Мика увидел, как доят лошадь и что-то варят прямо на земле в черном от копоти полукруглом казане, а неподалеку, спиной к стоящему на разъезде поезду, на Микиных глазах по естественной надобности присела старуха казашка, задрав на голову свой чапан…
В Микин вагон вошли три милиционера — два казаха и русский.
Вот они не смутились от разговора с Юрой Коптевым. Наоборот, разболтались с ним весело и участливо. И даже позвали его в гости, в свой вагон.
Звали с собой и Мику. Но тому так осточертело общество Юры, так надоела его безудержная болтовня и беспардонное вранье, что Мика с удовольствием отказался от приглашения.
— Ну, смотри, байстрюк, тебе жить. Была бы честь предложена, — рассмеялся русский милиционер.
***
… Ночью в темном тамбуре Мика до одури, по-взрослому, взасос целовался с московской девочкой. Все лез к ней под платье, упрашивал, умолял, тыкался своими каменными причиндалами в девчоночьи трусики, мокрые от трусливого и нестерпимого желания.