Повинуясь течению и напору толпы, она оказалась у входа в метро.
На крутом эскалаторе, который нес ее вниз, она вспомнила...
...Они с Глебом стоят на перроне, перед вагоном, в котором он должен уехать. Она ненавидит этот поезд, и этот вагон, потому что Глеб ежеминутно посматривает на часы и напряженно прислушивается к гнусавому голосу диктора, несущемуся из динамиков.
– Тань, ты была для меня реанимацией, понимаешь? – торопливо говорит он и опять смотрит на свои дорогие часы. – Я толкался в суетном, жестоком мире. За каждый глоток воздуха там нужно драться, пихаться локтями. На работе, дома – везде. И вдруг – ты. Просто живешь, просто дышишь и не пихаешься локтями! Ты мудрая, Тань! Молодая, но мудрая. Ты – моя кислородная подушка. Теперь я только и буду жить твоим приездом. Давай, сдавай свои экзамены, получай диплом, и приезжай! Но до сентября ты должна мне звонить каждый день, слышишь?! Каждый день!
– Хорошо, – кивает Татьяна. – Только не верю я всей этой небесной механике, Еж! Я лучше письма писать буду. Простые, обыкновенные письма на белой бумаге. И отправлять их почтой. Это старомодно, но очень здорово. Передает энергетику, заставляет думать. А потом я приеду. Ты встретишь меня? – Она заглядывает в его глаза, которыми, он ищет табло с информацией об отправлении поездов. – Встретишь?!
– Господи, встречу ли я тебя! – возмущается он. – Не встречу только в одном случае – если умру от тоски...
... – Ой, девушка, – вернул к действительности Татьяну голос соседа по эскалатору, – что же это вы такая навьюченная и одна?! – Он кивнул на этюдник и гитару у нее за спиной. – Вас никто не встретил?
– Он умер от тоски, – засмеялась Татьяна. – Не дожил до приезда любимой!
– Бывает, – согласился сосед – пожилой мужик со скользкими глазками. – Так, может, ко мне? На чашечку кофе? Я вам попозирую!
– Нет! Может, он еще только при смерти и я успею! – крикнула ему Татьяна, соскакивая с эскалатора.
– Ну-ну, счастливо, – грустно сказал вслед ей мужик. – А то можно и ко мне.
Татьяна с веселым упорством замотала отрицательно головой.
Кто сказал, что Москва – холодный, недружелюбный город?..
* * *
Таня тихонько открыла дверь своим ключом и шагнула в квартиру.
На цыпочках она прошла в спальню, поставила сумку на пол и села на кровать. Где-то в зале бормотал телевизор, на кухне играла музыка. Какофония этих звуков подтверждала, что мать чувствует себя просто отлично, что жизнь бьет ключом, что шестьдесят – не возраст, а удовольствие, которое заслуженно получаешь от того, что все миссии выполнены, долги – дочерние и родительские – розданы и можно наконец-то заняться только собой.
– Та-а-ня?! – в коридоре послышалось цоканье каблуков. – Та-а-ня, ты пришла, что ли?! Почему дверь открыта и сквозняк по квартире гуляет?
Мать возникла на пороге в длинном вечернем платье, туфлях на шпильках и с прической – волосок к волоску.
– Что это? – Она указала на сумку. – Ты с вещами? Ушла из дома? Черт тебя побери! Это очень некстати!!
– Мама, такое никогда не бывает кстати. Прости.
– Прости?!! – Она всплеснула руками. – Да у меня... у меня свидание! А тут ты со своими манатками! Черт!!!
Мать два раза обежала вокруг сумки, словно надеясь, что от этого ритуального танца исчезнут и сумка, и непутевая дочь.
– Мама, мне некуда больше идти. Глеб завел себе женщину.
– Тьфу, невидаль! – заорала мама. – Ну завел! Слава богу, что женщину... Зачем из дома с вещами-то?! Ну ду-у-ура!!
– Мама, я неправильно выразилась. Глеб не «завел» себе женщину. С ним приключилась любовь – большая, светлая и настоящая. Она юна, свежа, умна и талантлива.
– Господи, уходить из дома законной жене, чтобы дать возможность любовнице развлекаться с законным мужем! Это уму непостижимо! Это не укладывается в моей голове! – Мать с остервенением пнула сумку.
– Мама, ну что я могу поделать? – Таня хотела заплакать, но опять не смогла. – Она для него эта... подушка кислородная. Почему ты не родила меня кислородной подушкой, мама?! Где-нибудь в провинции, а?! Она танцует и поет, играет на гитаре, рисует на пл... плэ... пленэре, у нее сто восемьдесят роста, ни груди, ни зада и одухотворенные глаза. Глеб мне фотку показывал. И, наконец – ей двадцать лет, мама! Двадцать! – Тут определенно следовало зарыдать, но снова не получилось. Внутри было пусто, сухо и выжжено, как в пустыне Сахара.