Как я уже говорил, мифические понятия не обладают никакой устойчивостью: они могут создаваться, искажаться, распадаться, полностью исчезать. Именно потому, что они историчны, история очень легко может их и уничтожить. Подобная нестабильность вынуждает мифолога пользоваться импровизированной терминологией, на которой я хотел бы остановиться чуть подробнее, так как она нередко вызывает иронию, — речь идет о терминах-неологизмах. Понятие есть конститутивный элемент мифа; если я хочу расшифровывать мифы, то мне нужно как-то именовать их понятия. Некоторые из них можно найти и в словаре — Доброта, Любовь к Ближнему, Здоровье, Человечность и т. д. Но коль скоро эти понятия даются в словаре, значит, они, по определению, неисторичны. Чаще же всего мне бывают нужны понятия-однодневки, связанные с сугубо частными обстоятельствами, и в подобных случаях без неологизма не обойтись. Одно дело Китай, другое дело — то представление, которое еще недавно мог о нем иметь французский мелкий буржуа; и, чтобы как-то обозначить эту специфическую мешанину из бумажных фонариков, рикш и опиумных курилен, не найти другого слова кроме «китайскости». Оно не очень красиво звучит? Что ж, утешимся сознанием того, что зато понятие-неологизм не бывает произвольным — оно строится по сугубо рациональному правилу пропорции[102].
Значение
Мы помним, что в семиологии третий элемент системы есть не что иное, как ассоциация двух первых. Только он дается нам как нечто самодовлеюще-полное, только он реально и усваивается нами. Этот элемент я назвал значением. Как мы видим, значение — это и есть сам миф, так же как соссюровский знак — это слово (точнее, конкретная единица языка). Но прежде чем характеризовать значение, следует задуматься о том, каким образом оно создается, то есть какие бывают способы соотношения между понятием и формой мифа.
Прежде всего необходимо отметить, что в мифе первые два элемента (в отличие от других семиологических систем) предстают нам как вполне явные: ни один из них не «погребен» под другим, они оба присутствуют здесь (а не так, что один здесь, а другой — где-то «там»). Сколь ни парадоксально это может показаться, но миф ничего не скрывает: его функция — не скрадывать, а деформировать. Понятие не обладает никакой латентностью по отношению к форме, и при истолковании мифа нет нужды обращаться к бессознательному. Конечно, форма и понятие проявляются по-разному. Форма предстает нам буквально, непосредственно и к тому же обладает протяженностью. Это обусловлено — повторим еще раз — изначально языковой природой мифического означающего: образованное из уже запечатленного смысла, оно может быть дано только в материальном воплощении (тогда как в языке означающее остается чисто психическим). В словесных мифах протяженность формы носит линейный характер («ибо меня зовут лев»), в визуальном же мифе — многомерный (в центре зрительного образа — военный мундир негра, вверху — черная кожа его лица, слева — поднятая в воинском приветствии рука и т. д.). Таким образом, элементы формы находятся в отношениях взаиморазмещенности, соположенности, ей присущ пространственный способ присутствия. Напротив того, понятие дается нам глобально, как некая туманность, в которой более или менее зыбко сгущено знание. Его элементы связаны ассоциативными отношениями, и в основе ее не протяженность, а толща (и даже в такой метафоре, пожалуй, все еще слишком много пространственности); присущий ему способ присутствия связан с нашей памятью.
Отношение понятия к смыслу — это главным образом отношение деформации. Здесь вновь до известной степени прослеживается формальная аналогия с такой сложной семиологической системой, как психоаналитическая. Подобно тому как у Фрейда явный смысл поступка или переживания деформирован его латентным смыслом, так же и смысл мифа деформирован его понятием. Подобная деформация, естественно возможна лишь в силу того, что форма мифа сама по себе образуется некоторым языковым смыслом. В простой системе, такой как язык, означаемое не может ничего деформировать, ибо пустое и произвольное означающее не оказывает ему никакого сопротивления. Здесь же все иначе — означающее как бы двулико. Один его лик, то есть смысл, обладает полнотой (история льва, негра-солдата), а второй, то есть форма, пуст («ибо меня зовут лев», «французский-солдат-негр-салютует-трехцветному-флагу»). Свое деформирующее воздействие понятие оказывает, разумеется, на его смысловую, полную сторону — и лев и негр лишаются своей собственной истории, превращаются в жесты. «Грамматической примерностью» латыни искажается акт самоименования льва со всеми его привходящими обстоятельствами, а «французской имперскостью» искажается тот первичный язык, тот дискурс фактов, где мне рассказывалось, как солдат-негр отдает честь. Но деформируемое не устраняется совсем; ни лев, ни негр никуда не делись, они остаются нужны понятию; они лишь наполовину урезаны — лишены памяти, но не существования. Упорно и молчаливо укорененные в реальности, они в то же время болтливы, как слова, которыми всецело распоряжается понятие. Под воздействием понятия смысл не отменяется, а именно деформируется, — или, чтобы выразить это противоречие одним словом, отчуждается.