— Похоже, где-то тут хоромы твоего Виталика. Ну, до встречи в Мюнхене! Удачи! Ладно, полтинника хватит!
Вот подъезд № 4. У входа сидят бабушки в платках, какие носила русская кормилица моей матери, баба Аня, Бабаня.
Она была из остарбайтеров, попала служанкой в нашу семью, вырастила и выходила мою больную с детства мать, а после войны осталась, потому что ехать ей было некуда и не к кому. Она была женщина простая и добрая, немцев всегда ругала, но так заботилась о маме, что соседи приводили её всем в пример. Свою родину Россию жалела, вздыхала: «Глупая, всем всё дает, а сама без исподнего… душа нараспашку и карман распорот: сколько туда вечером ни сунь — утром ничего не останется…» С мамой (а потом и со мной) Бабаня говорила только по-русски, меня называла Фредя. Помогала делать уроки русского, который я выбрал в гимназии как второй язык (чему все были рады, особенно безрукий дед Адольф, считавший, что войны между Россией и Германией никогда больше не будет, и не потому, что Россия такая хорошая, а потому, что Германия получила от неё такой урок, который навечно застрял в её генном мозгу). И я давно мечтаю проверить себя на деле, в стране языка, где никогда не был!
В подъезде под лестницей сидела старушка в платке (похожая на мышку-норушку из сказки, что мы прорабатывали в прошлом семестре). Она отставила кружку, вытерла рот углом платка и строго спросила:
— К кому? Откудова такой? — и потребовала паспорт.
Долго сверяла мое лицо со снимком, говоря:
— Надо же, скажите пожалуйста… Немець… Откуда? Не из-под Нюрнберга, чай?
— Чай? — не понял я, но на всякий случай подтвердил, что да, хочу пить чай с моим товарищем. Нет, не из Нюрнберга, из Мюнхена. Виталик Иванов меня в гости звал-позвал (я часто употребляю обе формы глагола, потому что не знаю, какая будет правильной).
— Вас всех и не углядишь, — неприязненно сказала она, вписала что-то в свою тетрадь, неохотно отдала паспорт и вернулась к кружке свинцового цвета. — Можете идти. Свободны.
Я пошел по лестнице наверх, думая о том, что похожая кружка, только со вмятиной от пули, хранилась у нас в семье. Она — единственная — осталась от дяди Пауля, когда он, наконец, умер в нашем подвале, где просидел после войны десять лет, пока ловили бывших эсэсовцев (а он был офицер дивизии СС «Мёртвая голова»). Моя мать должна была каждое утро опускать на веревке в подвал корзину с хлебом, колбасой и бутылкой шнапса, а взамен поднимать ведро с нечистотами. Пауль в подвале свихнулся и целый день в голос молился, отчего мама иногда в истерике кричала: «Я больше не могу, я схожу с ума — в нашем доме поселилось огромное насекомое! И оно жужжит, жужжит, жужжит!.. Лучше бы он застрелился тогда!» (намекая на тот грузовик, где перед приходом Советской армии застреливались по очереди офицеры СС: один стрелялся, пистолет выпадал из руки, другой брал пистолет, стрелялся, третий брал… А вот дядя Пауль был последним и не застрелился, а явился ночью в наш дом и залез в подвал).
Сам я этого всего не помню, я поздний ребенок. Моя мать, Клара фон Штаден, с детства была чахлой и слабой, часто болела, поздно вышла замуж и родила меня, когда ей было за сорок, а при родах чуть не умерла вместе со мной. Бабаня рассказывала, что я трудно рождался, не хотел вылезать на этот свет, врачи уже спрашивали отца, кого оставить в живых — мать или плод, оба не выживут, уже хотели резать плод по кускам, но приехал старый врач и выдернул меня щипцами из нирваны, хотя я лично его об этом не просил, о чем и говорил потом не раз моему психотерапевту… Бабаня еще говорила, что я родился такой белый, что меня носили по палатам и говорили: «Посмотрите, какой белый ребенок появился!»
Если бы не Бабаня, я бы много не знал… что, например, дядя Пауль умер в тот день, когда решил выйти сдаться: она была в кухне и видела, как он вылез, выпрямился, постоял так минуты две, шатаясь и скуля по-собачьи, потерял равновесие и рухнул обратно в подвал, сломав при этом себе спину… И хоронить пришлось ночью, в углу сада, куда никто после этого никогда не ходил. Мама потом объяснила мне, что дядя Пауль был очень грешен перед русскими, за что и лишился рассудка.
А подвал, сколько ни мыли и ни дезинфицировали, всё равно пропах чем-то противно-горьким, так что я всегда боялся спускаться туда, а мать не раз заводила разговор о продаже дома.
Виталик встретил меня по-дружески, познакомил с длинноногой, будто складной, по-рыбьи медленной в движениях подругой Настей, пригласил выпить пива.