Я присел на пол у ног Фолькера. И погладил его.
— Как поживает твой новый роман? — спросил он сверху.
— Каждая строчка дается мучительно.
— Как всегда.
— Что же делать?
— Продолжать. Давай мне читать новые страницы. Через два года у тебя будет хорошая, неоднозначная книжка.
Последняя фраза меня встревожила. Почему он не сказал, как уже не раз говорил в последние двадцать лет: «И тогда у нас будет хорошая, неоднозначная книжка»?
Я принес ему бокал вина, а себе — минералки.
— В декабре я поеду с тобой в Бергамо, — сказал я.
— Да, там у нас будет больше покоя.
— Я бы охотно остался еще на денек у озера Комо.
— Посмотрим.
Что наша неразлучность когда-нибудь кончится, было непредставимо. Лиза, у которой он меня выторговал, вспышки ревности, концерт цикад на террасе мадам Дортендеги в Андузе, измены, верность, жаркие споры об учреждении частных телеканалов, ночная расклейка афиш в Цвиккау, беспорядочное срастание друг с другом, потом — все более строгий жизненный распорядок, а под конец — даже разделение нашей пищи на соленую и несоленую. Такое из памяти не изгладится.
Мы обменялись какими-то соображениями о новостных кадрах на безголосом телеэкране.
— Завтра отошли письма. Этот подонок должен вернуть деньги. А на берлинскую выставку я поеду с тобой.
Он кивнул.
Я присел рядом с ним.
Над чем мы тогда смеялись, уже не помню.
Наконец я поднялся с ручки его кресла.
Взглянув на письменный стол, я заметил, что там опять лежит третья часть романной трилогии, с поправками Фолькера. Невенчанный король. Поезд оказался приятно пустым. Что необычно для воскресенья…
Он проводил меня до двери.
С лестницы я махнул ему рукой. Он, перегнувшись через перила, смотрел, как я спускаюсь.
Когда на следующее утро Фолькер не ответил на три телефонных звонка, я быстро накинул на себя что-то — и побежал.
Войдя в квартиру, я понял: здесь царит не покой, а зловещая тишина. Кнопка автоответчика мигала. Я уже догадывался, что случилось. Осторожно приоткрыл дверь в маленький коридор…
Он лежал на полу, мертвый.
Послесловие
Про Плешински я с самого начала все поняла. Однажды — я тогда работала в издательстве — ко мне пришли они оба, Ханс Плешински и Фолькер Кинниус; каждый держал в руке рукопись. И очень скоро я убедилась: Ханс Плешински — писатель. Не сомневалась я и в том, что он станет хорошим, выдающимся писателем, хотя в его первом романе имелись погрешности. Но с каждой новой книгой, которую он публиковал, мое первоначальное мнение все более укреплялось. Кинниус же представлялся мне скорее критиком-интеллектуалом; обширные знания и широкая образованность мешали ему писать легко и естественно: в романе Кинниуса и герой, и любое движение чувства не изображались, а становились предметом рефлексии, подвергались рационалистическому анализу. Ханс Плешински, конечно, тоже располагает огромным запасом знаний и пользуется этой кладовой, великодушно и щедро рассыпая почерпнутые оттуда сведения по страницам своих романов; но в том-то и дело, что у него получаются не педантичные комментарии, напоминающие выписки из энциклопедического словаря, а обо всем говорится как бы невзначай, все подчинено потоку повествования: мы видим искрящиеся экспромты, жемчужины его образованности.
Уже в первых его произведениях царила необузданная страсть к сочинительству, в сочетании со способностью все-таки подчинять себя дисциплине: чтобы страсть эта не вышла из берегов, чтобы ткань повествования не распалась. Каждый персонаж его книг, каждое место действия изображены живо и точно; тщательность обрисовки образов, соединяясь с наглядностью, порождает ощущение непосредственного присутствия этих людей и пространств рядом с нами, читателями.
Многокрасочность повествования совмещается с единством изображенного социального контекста и с «глобальностью» культурных притязаний автора. Именно благодаря тому, что все внимание сконцентрировано на одном персонаже, текст обретает качество транс-персональности и выходит за рамки описания какой-то конкретной ситуации — у Плешински, впрочем, всегда очень точного и детального.
Свойственной этому автору элегантности в повседневной жизни — а к числу жизненных ориентиров Плешински относятся Людовик XIV, король-солнце, и Сен-Симон, ученый историограф, человек универсальной культуры — соответствует элегантность писательского почерка, которая особенно впечатляюще проявилась именно в книге «Портрет Невидимого». Повествование здесь никогда не становится поверхностно-плоским или, напротив, рассчитанным лишь на литературных гурманов — оно вдохновляется мыслью о высоком предназначении литературы.