Боюсь, не в полной мере.
Но отчасти?
Да.
В твоих словах сквозит скепсис?
Чуть-чуть.
Почему?
Пфа. Гёте мастер, конечно, и в стихотворении есть и ритм, и полнозвучие, все отлично, но разве оно отвратило людей от нацизма? А, Нина? И главное — разве в нем есть театр? Вот о чем я себя всегда спрашиваю. Есть в этом произведении театр или нет?
Нина, я тут вот о чем подумал.
О чем?
Ты по-немецки говоришь и читаешь...
Да?
Но не пишешь.
Немного пишу.
Но стесняешься.
Да.
Почему?
Не знаю.
Ты не веришь в себя, в этом смысле?
Наверно, так.
А может, проблема глубже?
Поясни.
Не в том ли дело, что ты по сути неуверенный в себе человек?
Не думаю.
Ты считаешь, что уверена в себе?
Еще как.
Ты говоришь это неуверенно.
Я такого не заметила.
Ну вот, опять.
Что опять?
Опять говоришь без уверенности.
Да нет такого.
Есть, и тогда я задаю себе следующий вопрос — не в этой ли неуверенности корень твоей любви ко всему немецкому?
Чего?
Ты полна неуверенности. Германия полна неуверенности. Вот откуда ваше родство душ.
Телеман, довольно!
Германия была раздавлена, ей пришлось жить с тем, что все ее презирают, она шестьдесят лет не смела распрямиться. Это напоминает твое ощущение жизни.
Сейчас тебе лучше замолчать.
Нина, тебе надо больше бывать в театре.
Что?
Неуверенным в себе людям очень полезен театр.
Что?
И Германии надо больше увлекаться театром.
Телеман!
Да, и тебе, и ей прописан театр.
Нина, я начал составлять список знакомых, больных раком. Хочешь взглянуть?
С удовольствием.
Я разделил их на три колонки.
Хорошо.
В одной уже умершие, в другой вылечившиеся, а про третьих пока решается, выживут или нет.
Я поняла.
Это непростая работа, чтобы ты знала.
Я и не думала, что она простая.
Во-первых, очень переживаешь, во-вторых, невозможно всех упомнить. Такое впечатление, что рак у всех подряд.
Ну, довольно у многих.
У всех.
Нет, Телеман, не у всех.
Рак — это театр.
Правда?
Еще бы! Ты шутишь, что ли? Мало найдется вещей, в которых театра больше, чем в раке.
Другими словами, для тебя составление такого списка — важная работа?
Очень важная, Нина. И страшно своевременная. С этим нельзя было дальше тянуть.
Я подружилась с Бадерами, пока мы ездили на Цугшпитце.
У-у. С обоими или как?
В общем-то, с обоими, но с ним мне даже проще.
Понятно.
Он учитель.
Как и ты, да?
Да.
Здорово.
И он хвалит мой немецкий.
Я тоже.
Он говорит, что скорее принял бы меня за уроженку Берлина. И что в жизни бы не подумал, что я норвежка. Он так сказал.
Так и сказал?
И они придут сегодня на обед.
Сегодня?
Я забыла сказать.
Ладно. Хорошо. Я что-нибудь придумаю.
Отлично. И вот еще — тебе не стоит, я считаю, заводить бесед о войне.
Да? А о неудавшемся покушении на Гитлера?
Нет.
Но это было движение Сопротивления.
Пожалуйста, сегодня ничего такого. Не надо вообще касаться нацизма.
Понятненько.
Ни слова о том, что происходило с тридцать третьего по сорок пятый год где бы то ни было в мире.
А как насчет Первой мировой войны?
Нет.
Тысяча восемьсот семьдесят первый год и создание Германской империи?
Нет.
Берлинская стена?
Не стоит.
Но ты не хочешь, чтобы я просто весь вечер не открывал рта?
Нет.
Можно ли мне высказываться о театре?
Не приветствуется.
Еда?
Еда подойдет. И хорошо бы, ты рассказал какую-нибудь историю, желательно смешную и милую, которая не задевает достоинства ни конкретных людей, ни каких бы то ни было меньшинств. Лучше всего такую, которую я еще не слышала.
Телеман прочесывает город в поисках померанцевой воды. В «Лидле» на Олимпиаштрассе нет. Подошла бы какая-нибудь мигрантская лавчонка, но где ее искать. Кому стукнет в голову мигрировать в Малые Перемешки? В конце концов он все-таки обнаруживает какого-то турка и покупает в его магазинчике вожделенную воду. Телеман собирается напечь арабских блинчиков с сиропом из флердоранжа. То-то Бадеры будут озадачены, думает Телеман. Они рассчитывают на свиное колено с квашеной капустой или на что-нибудь исконно норвежское типа вареной трески, а вот вам арабские блинчики с флердоранжем. Не ждали? Телеман, не удержавшись, улыбается. А на десерт ананас в карамели с горячим шоколадным соусом. Все от Найджелы. Он, кстати, не думал о ней уже несколько дней. Тот дневной сон о Найджеле и Кейт оказался очень пряным блюдом. Его так сразу не переваришь. Немало сил ушло на то, чтобы просто признать — и он тоже устроен примитивно. Я сам себя не знаю, думает Телеман. Считаю себя таким, сяким, а стоит отпустить чувства на волю, — и нате вам, совсем другой человек. Я ни разу не встретился сам с собой по-настоящему. Вот почему у меня не идет моя пьеса. Ее стопорит то, что я не знаю самого себя. Честность, внезапно осеняет Телемана. Полная честность во всем. Если я примитивен, то должен рискнуть быть откровенно примитивным во всем. Если это кого-то ранит, пусть. Нечестный театр — плохой театр. Телеман замирает на месте. Пакет с бутылкой померанцевой воды вяло болтается в занемевшей руке. Средь бела дня посреди главной улицы Малых Перемешек Телеману открылась Истина. Все лучшее не терпит фальши. Он должен быть честен на все сто, честен с Ниной, с детьми, с Бадерами. It is myself I have never met[69], писала Сара Кейн. А он только что додумался до той же мысли сам. Он думает как человек театра. Театральное мышление. Ни черта себе! Наконец-то. Из этого выйдет Пьеса.