Вообще-то я не завтракал, подумал Панюков. Взял из рук Алексея бутерброд, взял и бутылку, чинно приподнял ее, потом пригубил горлышко. Вернул бутылку и принялся есть хлеб с колбасой. Красильниковы смотрели молча, как он ест. Доев, Панюков не уходил. Спросить о Санюшке впрямую он не решался, и потому попробовал узнать о ней окольно: «А вы ветеринара тут не видели случайно?»
«В Пытавине его найдешь, – ответила Красильникова и пояснила: – кто хотел, те туда в церковь поехали; Игонин нанял ПАЗ в автоколонне, но на ночь ПАЗ не дали, гады, только утром… Ветеринар твой со своей, я помню, тоже в ПАЗ садился… Петя, ты их видел, как садились?» – «Не, я не видел», – отозвался младший из братьев. «В Пытавине его найдешь», – уверенно повторила Красильникова и отвернулась.
Уходя, Панюков услышал за спиной голос Петра: «Не по-людски он помянул, не выпил, только облизал», услышал и ответ Красильниковой: «Они же, плеть, все из раскольников, из беспоповцев; им с нами выпить – все равно что грязи съесть». «Что-то не вижу здесь попа», – огрызнулся Панюков на ходу. «Вот, вот как они с нами разговаривают», – сказала сыновьям Красильникова, заела водку бутербродом и потеряла к Панюкову всякий интерес.
Панюков направился к другой могиле. Там ели яйца и вареную картошку из кастрюльки Виноградовы, муж и жена.
Поесть не предлагали, но сказали, что ветеринар «со своею» в Пытавино не собирались и вроде бы должны быть здесь, на кладбище, на дальнем его краю, ближе к оврагу.
По уходящим в сторону следам в снегу, мужским и женским, уж точно Санюшкиным и ветеринара, как с замиранием в груди убеждал он себя, Панюков добрел до оврага, и те, кого он углядел издалека за одинокою оградкой, вполне могли быть Саней и ветеринаром, но стоило ему поближе подойти, как он узнал в них брата и сестру Муртазовых, Олега и Марию. Уже веселые, умильные, они обрадовались Панюкову. Мария, приглашая, обеими руками замахала, Олег тоже замахал и крикнул: «Иди-ка сюда! Ты хоть не пьешь там у себя, а все равно поешь огурчиков, а то ты у себя там никогда таких не ел; да что ты мнешься, мерзнешь, заходи!» – но только Панюков ступил к ним внутрь оградки, Мария закричала хрипло и со страхом: «Да ты что, совсем, плеть, охренел – с левой ноги заходишь!», – да и Олег добавил, тоже испуганно и хрипло: «Ты ж не в строю, плеть, и не дома с койки слазишь; тут, плеть, могилка; к ней надо с правой заходить… Вот так, вот так, вот так, правильно, с правой».
Их лица снова обрели веселость, в них снова проступило умиление; любовно улыбаясь Панюкову, они выпили и закусили, и Панюков закусил с ними за компанию небольшим огурцом, просоленным так тонко и душисто, что на вопрос Марии: «Ну? И как тебе мои огурчики?» – честно ответил: «Обалдеть; вкуснятина, – потом завистливо спросил: – Кто тебя, Машка, научил?» – «Они и научили, – ответила Мария, обмахнув варежкой фарфоровый овал с отретушированным отпечатком фотографии родителей: Ольги Никитичны и Сергея Пантелеевича Муртазовых, умерших за три года до того, почти что в одночасье, с разницей в два дня, как раз под Пасху, – они и научили, кто ж еще, и так засоливать, как они солили, уже никто теперь не может, и у меня, если по-честному, не очень-то и получается».
Она вдруг всхлипнула, заплакала беззвучно, Олег ее похлопал, успокаивая, по плечу, забормотал стыдливо: «Ну, хва, хва, хва, ну хватит тебе, Машка, и у тебя не хуже получается», – и поглядел на Панюкова с укоризной, как если б Панюков был истинный виновник ее слез.
Сбитый с толку Панюков не стал расспрашивать Муртазовых о ветеринаре и выбрался на волю из-за их оградки. Он убедил себя: Красильникова точно знала, что сказала, – и уже видел себя в Пытавине, на улице Урицкого, у церкви с голубыми куполами и золотыми солнышками на куполах.
Он торопливо уходил прочь с кладбища, мимо селихновских, корыткинских и гвоздненских знакомых, где уж доевших, а где и доедающих еще возле своих могил кто колбасу, кто курицу, кто крашеные яйца, кто суп из термоса, кто макароны из судка, а кто, Муртазовым подобно, и огурцы под водку. Панюков увидел и Грудинкина. Нетвердо стоя на широко расставленных ногах по колено в снегу возле могильного сугроба, поверх которого вразброс лежали яйца и котлеты, Грудинкин жалобно оправдывался: «Ты извини, мам, я тут рядом Миху встретил, мы его брата помянули, причем по-быстрому совсем, даже не поговорили, а котлетки все равно остыли… Мам, ты чего? ну ты же помнишь его брата? ты извини, я говорю».