Наступило какое-то долгое, бестолковое замешательство. Софья Андреевна с девочкой то присаживались, то вставали, нехорошо выделяясь городской воспитанностью среди простосердечного веселья, где все напористо проталкивались вперед и между двумя устремившимися друг к другу людьми кукишем высовывался непременный третий. Между тем вокруг зияли странные, печальные пустоты, и на одном незанятом стуле лежал, свисая как шелковый, нежно увядший, в темных слипшихся морщинках, букет медуниц. В дальней комнате уже танцевали «по-современному» – почти под такую же, как прежде, сорную, тихую музыку, немного оживляемую пробивающимся ритмом: шагали взад и вперед, широко и слишком твердо, неловко кобенились, работая растопыренными локтями,– все это напоминало разломанную на угловатые части, потерявшую направление кадриль. Откуда-то в обеденную комнату набежало множество детей (вероятно, стряпухи кормили их в отдельном закутке). Дети лезли и льнули к подобревшим пьяным мужикам: один пацан, зажатый между колен красномордого дядечки, потевшего будто горячим прозрачным спиртом, старательно, с задыханием, декламировал стишок и одновременно лазал пальцем в дядькиной осклабленной пасти, со скрипом протирая железные зубы от хлебной слюны. Давешняя конопатая девчонка с визгом, приседая и возя по полу сандалиями, вырывалась из объятий своего мычащего отца, который в судороге пьяной нежности так стискивал это вертлявое существо, что его заторканные локти сходились за ее сведенными лопатками. Вырвавшись и отскочив, сверкая из-под сыпучих вихров горячими от слез глазами, егоза налетела спиной на крупную тетку с кривыми икрами и мотыльковым бантиком из фартучных тесемок над парой могучих низких ягодиц. Женщина – по-видимому, мать – схватила егозу, задрала ей ручонку в спадающем рукавчике: выше костлявого локотка среди старых, серовато-расплывчатых, будто нанесенных чем-то очень нежным, царапин и синяков багровели свежие вмятины от отцовских пальцев. Женщина, указывая на них, закричала неожиданно тонким и скорым голосом, на что ее обмякший муж только сонно ухмылялся. Но егоза вырвалась и от разгневанной матери, отбежала, раскрутив ее, как тяжкий турникет,– и, пока женщина махала руками и хлопала себя по бедрам, белобрысая девчонка вновь, с гримасой сладкого отчаянья, бросилась к отцу. Она жестоко тормошила его, напрашиваясь на боль, а мужик, шатаясь и поводя опущенной башкой на толстой, как коряга, коричневой шее, попробовал сперва разнять обвившее кольцо,– но при взгляде на сердитое лицо жены, похожее на грузный пакет в авоське, его дурацкая ухмылка налилась торжеством.
Пока отец и дочь терзали друг друга, их сходство то проявлялось, то исчезало, мигало и вспыхивало, точно буквально между ними зарождался какой-то самостоятельный свет, быстро пробегавший по изменчивым чертам. И во всей до нереальности прокуренной комнате, будто на табачных душных небесах, происходило то же самое: истерика детской любви к устрашающим, бессмысленным отцам,– а букетик медуниц на стуле все слабел, будто его макнули в чашку темного и вязкого дурмана.
Теперь Софья Андреевна всерьез опасалась, что атмосфера захватит и ее безучастную дочь. В глубине души она отлично знала, что может не опасаться прямых вопросов и требований. Тема отца была у них такой же запретной и неприличной, как и другие темы касательно брака и мужчин, и если уж девчонка не решилась спросить наедине – хотя бы в жарком, проштемпелеванном первомайской красной краской городишке, где они сегодня делали пересадку,– то теперь, в присутствии незнакомой родни, она, конечно, скорее проглотит язык. И все-таки девчонка могла из одной обезьяньей привычки к подражанию вцепиться в отца, если бы Иван как-то себя перед ней обнаружил. К счастью, обомлевшие ноги вряд ли могли поднять его из-за стола, и большей частью он дремал, целясь носом в свою висящую на нитке пуговицу. В эти минуты почтальонка, сторожившая его, даже не глядела на Софью Андреевну и спокойно била на себе комаров, с бесконечным терпением дожидаясь, пока сядет обвевающий ее невидимый летун, всем телом и существом погружаясь в оцепенелое ожидание, будто в какое-то блаженство. Однако временами Иван, очнувшись и растопырившись, пытался упереться в пол сразу двумя ногами – тогда почтальонка хватала и держала его, морщась на трясущуюся руку, готовую сорваться и ударить ее по лицу, и одновременно бросала на городских такие взгляды, от которых даже у Софьи Андреевны холодело между лопатками. В голове у нее звенело сухое «тик-так» – гораздо быстрее, чем у обычных часов,– будто отсчитывался некий промежуток времени, существовавший в виде полного белого круга, после обвода которого можно будет распрощаться и уйти в чуланку, а завтра рано утром уехать домой.