Его еще ожидала впереди короткая и бурная слава пострадавшего диссидента, выставки в подвалах и на чужих затоптанных квартирах, где картины стояли прямо на продавленных диванах и вся обстановка, с осторожным обходом комнаты и курением на кухне в общую, переполненную топливом пепельницу, неуловимо напоминала многолюдные похороны. Его отвернувшаяся живопись, особенно последнего периода невидящих глаз, чрезвычайно интересовала глаженых и тертых иностранцев, выделявшихся среди русской публики, как большие грызуны среди разнопородных собак, белевших скобками зубов и воротничков на самых беспорядочных сборищах,– впрочем, плативших сдержанно. Маргарита, сразу усвоившая тон, превратила себя в долгополое существо с бусами до колеи, выстригла острую челку и тоже стала делать авторские вещи: шишковатую, вроде картофелин, керамику на кожаных шнурках, непомерно длинные сосули из нанизанного на лески стекла, выражавшие, должно быть, тайное строение ее души. Маргарите предстояла долгая жизнь; их с Рябковым еще ожидал внезапный и безалаберный, будто понарошку, отъезд в Америку, где они вскоре расстались; Сергей Сергеич, говоривший по-английски с ужасным акцентом и считавший, что американцы еще хуже кавказцев и пролетариев, утонул в аккуратном и сером, как экран телевизора, умеренно холодном водоеме, название которого было ему неизвестно, а Маргарита снова вышла замуж – за молодого негра, напоминавшего ей любимого с детства Фантомаса, на самом деле бывшего удачливым торговцем подержанной техникой.
Об этом Катерина Ивановна не узнала, и о ней никто ничего никогда не узнал. Она переждала благодатную, с холодным цветочным запахом и белым градом, щедрую грозу в теремке на детской площадке, а потом пошла среди радужных золотых колец, среди комьев ледяного тающего сахара туда, где небесная радуга, с преобладанием тусклой электрической желтизны, угрюмо горела в лиловом полумраке рассеянных туч. Ноги сами несли Катерину Ивановну; вокруг нее, пониже и повыше, стояли в воздухе большими буквами призывы к светлому будущему, впереди заманчиво хлопали двери магазинов, создавая впечатление, будто Катерина Ивановна направляется именно туда,– но она всего лишь наблюдала, как в двери входят другие люди, а сама шагала мимо, податливо следуя уклонам омытой, посвежевшей местности. Пока она одолевала улицы, где бывала прежде по своим обычным делам, с нею как бы не происходило ничего особенного: она еще могла вернуться, удовлетворившись прогулкой. Но вот, удивительно совпадая с отчетливой на асфальте, будто край переводной картинки, границей дождя, граница обжитого и прежней жизни осталась позади; Катерина Ивановна вступила в область повторений, где видела совершенно знакомые вещи – пятиэтажные избы хрущевок, жилые блочные сооружения как бы из детского конструктора, грязно-белые киоски «Союзпечати», милицейские стенды и стенды со старыми, точно простым карандашом нарисованными газетами, желтые бочки с квасом, заводские бетонные заборы, бумажную траву. Ничто вокруг не несло новизны и, повторяясь, отдавало бесконечностью; место прежней жизни Катерины Ивановны, державшееся на кривой решетке из нескольких перекрестков, вдруг бесследно слилось с однородным пространством и тихо кануло за спиной в небытие. Оно напоминало о себе только некой точкой симметрии с ушедшей в неизвестность Софьей Андреевной; присутствие матери до сих пор ощущалось в удлинявшихся тенях, плывших, точно водоросли по течению реки,– той самой реки, что несла Катерину Ивановну и уже не одолевала, а огибала препятствия, выбирая на земле самую лучшую, самую добрую ее морщину. Теперь возвращение сделалось невозможно; впереди, пока неразличимая на взгляд, лежала граница судьбы. Вокруг тянулись городские окраины, изрывшие землю изображениями горного пейзажа, с отвалами шлака и глины, с древовидным бурьяном, с затопленными ямами, где над густой, как какао, водой носились тугие снаряды стрекоз,– но постепенно макет уступал пейзажу настоящему, возникшему перед глазами Катерины Ивановны в натуральную величину. Она шагала по обочине разбитого шоссе, заслоняясь от взлетающего ветра встречных машин, и видела перед собою ровную, будто разрезанная грибная шляпка, кромку соснового леса, выветренные каменные обрывы цвета овсяных хлопьев, заворот узкоколейки, где летел дымящей папироской одинокий маленький паровоз. Стемнело; нагретый пахучий лес обступил шоссе, его вершины рисовались на густой синеве двумя берегами небесной реки, словно повторявшей и подтверждавшей путь Катерины Ивановны среди электрических звезд, горевших теми же домашними цветами, что и городские окна. Иногда вдали мелькал белесым мотыльком слабый свет автомобильных фар; нырнув в неизвестную складку, он затем вырастал перед Катериной Ивановной до самых верхушек деревьев и столбов и выскакивал из-под земли парой округлившихся огней, озаряя выставленный на палке ярко-белый дорожный знак; мельком показав в салоне темные головы пассажиров, автомобиль уносился прочь – и снова наступала темнота, стволы негромко вздыхавших сосен серели впереди, будто горелые бревна, покрытые пеплом. Катерина Ивановна немного поспала в одиноком, как банька, стогу, сверху немного смокшем травяною шкуркой, внутри сухом и колком, образовавшем для нее округлое птичье гнездо. Наутро она, сориентировавшись по мягкому свороту на проселок, ночью будто ложкой подхватившему съезжавшую огнистую машинку, снова пошла вперед. Теперь она понимала, что область, всегда считавшаяся внутренней, достижима простыми усилиями пешей ходьбы. Через пару часов она опять вступила в какой-то заводской и пыльный городок, с преобладанием грузовиков над редкими легковушками, с магазинами в избах, с красным флагом, оправлявшимся, будто петух, на крыше беленого, как печка, двухэтажного строения, выходившего крыльцом прямо на дощатый тротуар. Но этот низенький населенный пункт, наперед перенявший у леса его ничейную сквозистость, был теперь для Катерины Ивановны просто частью природы, с некоторым переизбытком металла, камня и песка; лица встречных обитателей казались ей далекими и совершенно чужими. В чахлом центре, возле тусклого, окованного железом стеклянного «Гастронома», крепкие тетки в отгорелых и неподходящих друг другу цветочках на ситцевых платьях и низко повязанных платках торговали молодою розовой картошкой в маленьких, словно бы детских ведерках и разновеликими банками густого, как белила, молока. Среди них Катерина Ивановна неожиданно увидала своего гвардейски усатого деда, стоявшего очень прямо перед тряпочкой с разложенными чистыми грибами, с достоинством и поклоном принимавшего деньги, только чуть-чуть опиравшегося рукою о высокий, с потертым седлом, по-лошадиному изогнувший руль велосипед. Катерина Ивановна не подошла, не поздоровалась: она была теперь как разведчик, переходящий границу, и встреча с дедом только лучше дала ей ощутить бесповоротность собственного отсутствия.
Скоро городок закончился, оказавшись маленьким, будто всего лишь нарисованным на карте. Перед Катериной Ивановной, поперек ее пути, лежало синее-пресинее шоссе, гораздо шире и глаже того, по которому она шагала до сих пор. Совершенно прямое от горизонта до горизонта, оно делило землю, как полоски делят мячик, ровно пополам – и в то же время неуловимо смещало реальность. Все дорожки и тропинки, впадавшие в него, на другой стороне продолжались поодаль и скрытно, будто примятые звериные лежбища. Казалось, что асфальтовая гладь своим течением сносит путешественника,– и там, где он мог тихонько выбраться на отлогий берег, ярко синели в цвет асфальта крупные васильки. Катерина Ивановна стояла и слушала сухой звенящий шелест, полдневные часики в высокой траве, перекрываемые взлетным шумом проносившегося транспорта. Ее волнение росло от каждого такого взлета, и она не замечала лобастый, оскаленный радиатором междугородний автобус, выраставший издали на бешеных колесах, не замечала ожидающий рядом с нею неторопливый, будто инвалидное кресло, неуклюжий тракторок,– то, чему через минуту было суждено превратиться в месиво железа и крови, стекавшей с покореженных обломков, будто плохая, жидкая краска. Катерина Ивановна глядела туда, где округлые, небесной укладки, божественно бледнеющие дали все выше поднимались, все больше набирали воздуха, раз от разу ища соединения с небом,– и последняя голубая вершина, различимая благодаря одной бесплотной кромке, уже почти достигала небесной прозрачности, доказывая, что нет непроходимой границы между небом и землей.