Но Катерина Ивановна ничего не могла поделать: жестяные ходики-пустышки, подобно абсолютно всем циферблатам, окружавшим Сергея Сергеича на размазанных жарою улицах, толкали стрелки по часовой. Потревожив и буквально сдернув с места упиравшийся комод, Катерина Ивановна достала парадную белую скатерть с истрепанной, пушистой от старости шелковой вышивкой. Ее перемятостей не могли укрыть два несоленых уродливых салата в одинаковых чашках, грубо вскрытые банки консервов, серебряная солонка с синеватыми остатками окаменелой соли, бестолковые наборы рюмок для единственной бутылки «Узбекистана», непроницаемо черневшей на солнце и бросавшей на скатерть алый прозрачный блик. Глубины комода и шкафа, куда Катерине Ивановне пришлось забираться за полотенцами, за сточенными до неправильных краев прабабкиными ложками в старинной бархатной коробке, были холодны, как погреба. Несмотря на то что мать ничего не ела с самой смерти, только, видимо, выпивала воду, удивительно быстро испарявшуюся из пожелтелого графина, все-таки Катерина Ивановна поставила на стол ее любимую тарелку с полустертыми незабудками. Почему-то ей казалось, что есть с материнской посуды будет неловко, словно с круглых зеркал. Временами Катерина Ивановна надеялась, что ничего не произойдет, просто в доме ненадолго появится чужой и образует небольшую горку поганых вещей. Чтобы сэкономить, она достала для Рябкова посудины, некогда относившиеся к Комарихе,– они так и хранились вместе в недрах кухонного стола, слипшиеся, будто от неразмешанного сахару, и в чайной кружке, на сером дне, было, будто маку, насыпано дохлой мошкары.
В результате хлопот стол получился такой, будто его накрывали не хозяева, а чужие, какие-то квартиранты. Помня приказание Маргариты переодеться, Катерина Ивановна включила налитой железным холодом, нехотя защелкавший утюг и добросовестно полезла в шифоньер, где первым висело материно зимнее пальто с угрюмой гладкой чернобуркой. Подвигав туда-сюда более легкие вешалки с платьями, поморгав на их полузабытую, перемятую пестроту, Катерина Ивановна сволокла одно, безрукавое, в разноцветный горошек, похожий на конфеты драже. Сгорбленно, правой рукой вперед, она залезла в него, мельком подумав, что этот бежевый лифчик Сергей Сергеич видел уже на ней у себя в мастерской. Она застегнула жесткую, как прут, противно скрипнувшую «молнию», огладилась – но вокруг холодного, неполно дышащего тела была непривычная свобода, точно Катерина Ивановна осталась незастегнутой. Зеркало, сосредоточенное больше на входной двери, показало ей, что юбка стала чрезмерно длинна и висит чуть ли не до пола, что под мышками видны обхваты лифчика, а кожа в распадающемся вырезе сделалась дряблая, покрылась окружьями серых морщин. Со смесью облегчения и безнадежности (сердце кто-то давил и мял, будто тесто для пирога) Катерина Ивановна содрала через голову, пятясь на стулья, вывернутое платье и быстро вернулась в черное, недавно стиранное, приколов к нему для очистки совести одну из тусклых материных брошек, тяжело повисшую на тупой, захватившей неловкую складку игле. Теперь оставалось только ждать. Катерина Ивановна то присаживалась на стул, боком стоявший к столу, то мерным шагом, мимо матери, внимательно глядевшей ей под ноги, выходила на рассохшийся балкон. Там близко серебрилась горячая листва, Любка в разбитой позе сидела внизу, крепко держась за поручень коляски, легши лбом на кулаки,– должно быть, дремала и резко вздрагивала, когда коляска вдруг откатывалась, вывозя из тени на свет безмятежного младенчика, похожего, с соской во рту, на щекастое яблоко с хвостиком. Катерине Ивановне казалось, что если она заранее увидит, как Сергей Сергеич идет по двору к подъезду, то успеет как-то подготовиться, унять зубовную дрожь.
Тем временем одетая на выход Комариха тоже поглядывала на часы. На ней была коричневая юбка, заколотая, чтобы не свалилась, большой английской булавкой, и алая атласная кофточка, вся висевшая на слабых, белыми нитками сосборенных швах. Злокозненная невестка долго мыла пол, обстоятельно купая тряпку, а когда она наконец убралась, вылив в унитаз тяжелое ведро воды и жидкой земли, на лучших ее позолоченных часиках, присвоенных Комарихой и положенных в карман, уже наблестело четыре; туфли Комарихи, с вечера оттертые от паутины и поставленные на виду, оказались мокрыми. Но Комариха была уверена, что сегодня ее никто и ничто не сможет задержать.