Тем временем брат и сестра расчистили для денег место на столе, но не разложили их, а стали передавать друг другу по бумажке, мешая счет. Усталая Софья Андреевна надеялась, что у них получится достаточно много хотя бы из-за беспорядка, вообще имеющего свойство умножать предметы хоть до бесконечности, и пыталась укрыться за высокомерной маской, сползавшей с лица и державшейся только на задранном носу. Но моментами на нее накатывало такое возмущение, что она готова была вскочить и силой возвратить себе рублевки, точно в них заключалось все ее достоинство, перетираемое медленными пальцами, сбивавшими пересчитывание собственным числом в пять неуклюжих единиц. Однако нападение вряд ли принесло бы результат: малый в порыве нетерпения попытался выхватить у Гали ее пучок, но она буквально повисла на его вцепившейся руке, волоча подол пальто по затоптанным стружкам, так что малый едва сумел, не свалившись, вернуть ее на ноги. Непонятно было, складывают они или делят еще не сосчитанное; иногда они даже менялись местами, чтобы прояснить какие-то затруднения, и тяжеловесная Галя, более приседая, чем подпрыгивая, даже попыталась залезть на встряхнувшийся стол. Время от времени оба разом оглядывались на Софью Андреевну, и тогда между ними возникало сходство – неявное, такое, что, обманывая память размытым впечатлением, делает два совершенно новых лица, как бы отразившихся одно в другом, издавна знакомыми, почти обиходными,– и Софье Андреевне казалось, будто она знает эту пару толстогубых переростков всю свою педагогическую жизнь. Прислушиваясь к миниатюрной радиомузыке, вдруг с полутакта зазвучавшей где-то в соседних домах и сразу прикрученной, Софья Андреевна прикидывала, безопасно ли будет просто встать и уйти. Однако за стенами гаража стояло такое оцепенение, так одиноки, грустны были предрассветные звуки – гораздо далее от бодрого утреннего гама, чем шумы любого времени дня,– что Софья Андреевна не могла ни на что решиться. Ей казалось, что, если она завопит о помощи, ее голос уйдет в пространство отрешенной песней, столь же далекой для любого уха, как протяжный вскрик какой-то горной узкоколейки или нежное мычание коров.
Наконец сестра и брат, нашептавшись и натолкавшись, вывели из своего пасьянса какой-то итог. Галя, гордо вскинув голову, быстро вернулась к Софье Андреевне и объявила, что брат сейчас немедленно вызовет участкового. Изображая презрение игрою беленьких бровей, собиравших тесный лобик выше всяких возможностей, она добавила, что Софья Андреевна сразу не понравилась никому из родни, и нечего ей было приезжать, все восприняли это как наглое хамство, а денег в иконе лежало двести рублей, вернулось восемнадцать, остальное Софья Андреевна пусть сейчас же отдает, если не хочет попасть под суд. Брат на это кивал и ухмылялся, шатая ногою легкий тазик, хрустящий на мелких камнях. Галя запнулась, не зная, как бы еще уязвить «воровку», и Софье Андреевне, отвечавшей только немым, побитым паникой сарказмом, вдруг показалось совершенной глупостью, что обе они соревнуются быть одна несчастнее другой и не понимают, как они в действительности несчастны возле жалкой фигуры, больше похожей на человека издали, нежели вблизи,– возле скверного старика в нелепой, словно мальчиковой одежде, общей примете пьяниц,– возле того, кто был когда-то молодым Иваном, а теперь не смотрит и не чует, как они готовы над ним сцепиться, ни в чем не находя утешения. Софья Андреевна даже подумала вдруг, что небесная касса – идиотизм, что она и эта Галя делят пустоту, и внезапная мертвенная тень на лице губастого, странно выделившая белки, да зубы, да жирный отлив уложенных набок волос, почему-то это подтвердила.
Теперь она догадалась, отчего взяла с собою непомерно много денег, будто уезжала из дому на целый отпуск, отчего не хотела разменивать бумажки в двадцать пять рублей, собирая все копейки на сухие булочки в омерзительном от мух буфете автостанции. Теперь эти деньги, словно очищенные экономией от всего житейского, к счастью, были при Софье Андреевне: лежали, свернутые, в лифчике, как давным-давно ее научила бабуся, очень ловко, каким-то мужским движением, напоминавшим о жилетах и карманных часах, запускавшая два кривых и заостренных маникюром пальца в неглубокое хранилище, куда свисал на черной цепочке желтый, как сыр, растресканный янтарь. Софья Андреевна отворотилась, чтобы достать,– мимолетно ее обдало воспоминанием, как Иван расстегнул, а деньги прилипли, и он со смехом взял их румяным и жарким от ужина ртом. Воспоминание сразу ушло, и Софья Андреевна, страдальчески торжествуя, протянула Гале восемь крахмальных, не таких, как у них в семействе, бумажек,– и заслуга сразу была записана ей в актив на обратной стороне просиявшего облака размером с многофигурный памятник, что возникло в проеме на улицу, видное сквозь прутяную влажную березу, еще черневшую в тени. Галя отпрянула на холодный мотоцикл, но тут губастый, не забывший затолкать гнилые восемнадцать рублей в карман маскарадных штанов, подскочил и выхватил деньги у Софьи Андреевны. Глаза его были ужасны, словно он убил и сейчас же готов еще; настал момент, когда трое над бесчувственным телом, казалось, больше не могли даже прикоснуться друг к другу, не могли посмотреть на одно и то же, чтобы из-за этого не подраться. Софье Андреевне, собственно, оставалось одно: оскорбленно уйти.