– Какие люди… – вяло улыбнулся Журба Попову.
– Видишь, хохол, тут всякие проституты шлангом прикинулись, а честным ветеранам приходится горбатиться за них.
Конечно! В санчасти попу греть – это тебе не в карауле зад морозить!
– Что-о?! – застрял в дверях Кожан. – Дешевка!
– Стукач.
– Чтоб тебя Улитин пристрелил!
– Затыхай – нанюхались! Чмо поганое!
Попов бешено пошевелил ноздрями вслед хлопнувшей двери и, грохнув автомат в стойку, сел к столу.
– Что, хохол… Улитин, что ли, у вас в карауле?
– Ага. Первый раз.
– Тот, что старшину чуть не грохнул на стрельбах, когда тот пошел мишени глядеть?
– Да.
– Ну вот, – стукнул кулаком об стол Попов. – И салабона мне самого гнилого подсунули.
Он вздохнул и болезненно скривился.
– Тошно-то как, хохол… Вот так подкатит порой, вот прямо убил бы.
– Ты что? Скоро дембель, – улыбнулся хохол. – Ух, и самогону я напьюсь.
Попов внимательно слушал хохла и, не отрывая глаз, взял звякнувший телефон.
– Ну что там у вас, Попов, – проквакал Шустряков.
– Заступил, та-а-рыш старши… лейтена… Иду на посты. – Попов швырнул трубку, не слушая ответа. – Вот тоже мне, чмо!
– Кто сказал на дядьку «падла»?
С крыльца они шагнули прямо в ночь.
Хохол приговаривал под шаг:
– Солнце светит прямо в глаз – ничего себе жара! Нам не жарко ни хрена! Эх, хвост, чешуя – и не видно… ничего!
Попов не успел согреться в караулке и яростно двигал руками.
Снег скрипел так, будто грыз кто-то капустный лист посреди черного леса и наливающегося густой синевой мрака над головой.
Журба охал, приговаривал что-то, кричал невидимым часовым:
– Ты жив там еще?!
Попов вообще молчал, сжимаясь от холода и омерзения, казался сам себе заспиртованной противной лягушкой в банке – щеки становились пластмассовыми, губы сохли, как осенние листья, становясь невесомыми и жухлыми.
Пятый, последний, караульный стоял у самой реки под косогором, его серая фигура пошатывалась у деревянного грибка, хлопая рукавицей по боку.
В обжигающем литом воздухе петлял-выныривал почти звериный скулеж.
– Собака, что ли? – удивился Журба, спрятав улыбку.
Попов отодвинул его и пошел дальше, не таясь.
Пятый часовой был Улитин.
Он стоял спиной, уши на шапке были опущены – он не мог слышать шаги. Он плакал, дорвавшись до редкого одиночества, он плакал, не стесняясь своего здоровенного роста, он, наконец-то, был совсем один и мог теперь быть собой, хоть немного вылезти в сторону из кромешной тоски своей салабонской жизни, в которой его били кто во что горазд за высокий рост и непроходимую глупость. Он плакал еще оттого, что боялся ночи, холода, жегшего мокрые щеки, караулки, проверяющего, всех людей, и откуда ему было знать, что у сержанта Кожана приступ и что он лежал на полу с мокрым лбом, а самый грозный дедушка роты Попов идет принимать посты, и вот уже здесь.
– Здоров, Улитин! – рявкнул Попов.
Улитин вздрогнул, чуть не поскользнувшись, и жалко вытаращил свои круглые мокрые глаза.
– Ваши действия по пожару? – Попов уже доставал из кармана правую руку и грел, сжимая-разжимая ладонь. Журба изучал небосклон – нет, не будет луны, какая, к черту, луна, если и звезды-то ни одной не видно. Он печально сказал по этому поводу:
– Небо хмарами застило – мабуть, будет дождь. Теща пив-ня зарубила – мабудь, будет борщ.
– Действия по пожару! – будто вытягивая себя дугой, повторял Попов, с наслаждением смыкая зубы в сладостном предчувствии.
Улитин судорожно оглядывал реку, разлегшуюся за спиной огромным блюдом жирного холодца, сливающийся с мутным небом горбатый косогор с лохмами черной от зимних невзгод полыни.
Губы его запрыгали:
– Т-тушить.
Удар получился на удивление сильный – хотя Попов даже не снял рукавицы, да и Улитин был в шапке, но голова его с гулким стуком приложилась к столбу, и Улитин рухнул в снег, заученно не выпуская из рук автомата, закрыв лицо рукой, притянул колени к животу, стараясь хоть немного отодвинуться в сторону от чужих, страшных ног.
Он опять заплакал, как завыл, без слов.
– Падаль, – со страшной тоской сказал Попов. – Ты – падаль.
И пошел по тропинке, быстрее, еще, почти побежал, у него заслезились глаза, и щеку прочертили две тонкие, горькие полоски, его нутро будто душило вязкое, смрадное, постоянно растущее зло. Он сошел с тропинки, тяжело вспахивая снег, добрался до березы и обнял ее что есть сил, уронив шапку на снег, жал щеку к морщинистой доброй коре, ища тепла, которое дерево будто таило в себе, пытаясь услышать тишину и покой внутреннего роста, движения, вылезти из шинели, из себя, из времени, из этой быстро надвигающейся ночи.