Валуйская смерть была дальней родственницей (хотя и жизнь там была другой), она жила не у нас, но на глаза попадалась, во сне ее встречали запросто, как соседа в магазине в час, когда подвозят хлеб; выходит, сон для смерти – близкое место, раз так часто она приходила туда, значит, засыпая, мы ходим неподалеку от ее дверок. «Вижу я Комсомольскую улицу, захожу в вашу хату – печка развалена, стоит мой брат, что помер, и протягивает мне пригоршню вишни. Я проснулась и сразу: надо теть Шуре позвонить. А она умерла ночью». «Баба Аня наладилась к Людке ходить по ночам, ходила-ходила кругами, а потом вдруг: «Говорят, ты к нам собираешься? Ты это брось!» Людка тут не сдержалась: «Что это ты ходишь ко мне? Посмотри, что твой внучек Женька (жил на две семьи. – Прим. автора) вытворяет. К нему сходи!» Баба Аня на два года перестала сниться – обиделась». Ее хоронили – дочь одела ее «на дорогу» по своему вкусу (баба Аня сурова, лишь мертвую посмели ослушаться), тотчас она принялась сниться: «Вы почему такие твердолобые?! В каком платье я приказала хоронить?» Дочь дождалась оказии – умерла родственная нам баба Маруся – ей положили в ноги передачу, то самое платье: на! и баба Аня про платье замолчала. Вещи туда передавали часто, мать, ничего не жалея, похоронила дочку в туфлях на высоком каблуке, «Пожалела ты три рубля на тапки, а мне здесь неловко ходить», ближайшим гробом передали тапки – на родине смерть давала себя немного разглядеть, и про то страшное, что виднелось сквозь ночь, камыши и вишневые деревья, не скажешь «пасть» или «морда», она была нашей фамилии. И я знал, и, может быть, еще буду знать, что на улице Комсомольской вечность я не буду чужим – сползутся старики, подымутся древние веки, примолкнут лавочки, рентгеном-ультразвуком-томографом просвечивая прохожего, пытающегося заглянуть в окна несуществующих домов под камышовыми крышами, и качнется голова, припечатав: это наш. Так, когда перестала жить моя бабушка, я сидел, сидел, нечего мне было делать, все делали другие, чужие разговоры: «Он повалился на могилу матери и заплакал, и так долго пролежал, что простыл и всю жизнь ходил согнувши», «много водки не давать, а то как копачи гроб понесут, скользко», одно доверили дело – провожал до хаты читалку в половине первого ночи, тащил по льду ее и трехсотлетний псалтырь с посвящением на первой склеенной странице живому Александру II и кричал ей, кто кому кем в похоронной публике в родственно-имущественном смысле, бормотала: «Часто бывает сглаз. Вот недавно девочку отпевала, маленькую совсем, плакала и умерла – может, и сглаз. Как, может, и я по молодости свою сестру, она в селе у учителя в прислугах жила, я прям подумала: «Какая же у нас Олька здоровая», а у нее лицо круглое, щеки как вырезаны, как из миткаля, а она стала сохнуть и умерла. Правда, там ее один железным притыком избил…», некуда смотреть, нечем жить, собственное ничтожество за то, что уехал, и только раз, когда привели глухого старика, ему кричали про всех, и про каждого он понял, только коротко запнулся на мне, его подтолкнули: «Ну, Саша, маленький Саша», и он понял: а-а – и поехал дальше, я, тратящий четвертый десяток, небритый человек, замерз, как только понял: я останусь здесь навсегда только тем, кем уже не буду.
Бабушке перед дорогой приходили сны. Последний сон, страшный, она не рассказала никому, наверное чтоб не сбылся. А первый рассказала: новость. Ей приснился муж – мой дед, отправившийся в свою дорогу в 1942 году в районе Курска, пропавший без вести – дед не снился давно. «А все-таки приснился» – ходил по большой, но тесно заставленной квартире: «Давай будем убираться в моей квартире, чтобы вместе жить!», она радовалась: выходит, переехали в город (а то всю жизнь в хате-столбянке), и по-молодому забыто позвала его: «Федя, здесь кругом одни ящики…» Дед, коротко стриженный телеграфист, как-то смутился, опустил руки: «Это товарищи мои. Они уйдут, когда ты приедешь». Бабушка ответила: «Нет пока. Подожди еще». Она пересказала и вывела недоступное мне: «Значит, его похоронили в братской могиле. Их там всех вместе покидали». Я представлял «пропадание без вести» взрывом – пыль, теперь я знаю: он ждал ее в большой квартире с товарищами, теперь они живут вдвоем. Мне не снятся.
Потом, после всего, тогда, только доехал грузовик, я, чтоб не идти домой, не видеть, чтоб не уничтожать следы, не относить лопаты, лавки, столы, не чистить ковры, я прыгнул с грузовика, поправил лисью шапку, пошитую из енота, и убежал в редакцию районной газеты «Звезда» города Валуйки, чтобы мое облегчение связалось с чем-то другим, не с выносом тела, – убежал к людям, помнившим меня молодым, год, стиснутый школой и армией, – вусмерть пьющие люди, презиравшие алкоголиков, падавших под кустами в Агошковском лесу. За годы между моими приездами там не менялись пиджаки, прически, настенные календари, фотография ответственного секретаря, летчика, деревянная нога: «Умер Шатский Петр Сидорыч – коммунист. А ты посмотри фотографию похорон. Гроб несли одни члены ЛДПР!» – принес бутылку? больше не интересовало ничего, я умер.