Я, конечно, понимал, что когда-то придется писать про Бабаева. Мне хотелось. Я не мог сказать вслух, не мог подумать, но внутри выходило: после того, когда… Но ведь я не ждал его смерти. Я собирал материал. И чтобы закончить, мне не хватало, получается, этого. Чужая смерть заставляет запомнить твой день, твою минуту, когда ты узнал и что-то подумал и запомнил навсегда – так полностью и точно, как редко думаешь и помнишь, когда не ребенок, – вот все, что такое чужая смерть. Это – настоящий ты.
Чужая смерть, и все равно ничего не узнаешь о жизни. Ничего не изменится. Записал, и всё. И все равно солнце встанет, позовет крепкая власть мочевого пузыря, садись съешь что-нибудь, надо сходить за хлебом, звонит телефон – тот, кому нет нужды знать, перед которым неудобно или бессмысленно выглядеть унылым, он-то здесь при чем, никто не должен страдать. А я?
Я думал: Бабаев проживет долго, подрастет Терехова Ася и его запомнит. Но, мне кажется, ему бы хотелось, чтобы кто-то написал, сейчас, до. Помимо паршиво-скучных расчетов впавших в ничтожество после смерти советской власти (что чиновные глаза прочтут, узнают, умилятся и решающая земные вопросы рука поставит против фамилии «Бабаев» цифру на месте, где вечный прочерк) мои или чьи-то строки, кажется, были бы небезразличны Бабаеву сами по себе – нет человека, которого бы они интересовали больше, а я ждал: пусть умрет, но, но, но – не только.
Мы встречались и ходили рядом как записыватель и рассказчик, у нас не могло найтись позиций других, чтобы оставаться рядом: он плохо слышал, он жил там, непреодолимо далеко, у нас не заводилось общего дела или выгоды, не было места, где обязательно пересечешься. Я знал (сколько раз происходило, и с близкими людьми): напишу, напечатаю, встретишься, отдашь «вышедший номер»– позвонят с искренне радушной благодарностью и – конец навсегда, говорить больше не о чем. Что-то кончилось. Напишешь, словно погадаешь по руке – в одно мгновение, больше не задержишься рядом, нельзя поглядеть: сбывается, нет? Я боялся потерять.
Да, и вот еще: я собирался писать то, что думаю на самом деле. Не учитывая нервных систем и направления роста шерсти. Про живого так не напишешь. Да и зачем? – какая-нибудь уборщица в любом случае что-то не так поймет при беглом чтении и что-то скажет на собрании по утверждению квартальных планов подсекции поэтики кафедры русской литературы факультета журналистики или соседке по кабинкам в женском туалете. Да. Вот тут, в этом месте надо еще добавить (глянул в план): я уверен, что строки мои не единственные и не останутся таковыми, написанными об Эдуарде Григорьевиче, что люди, которым он сделал столько доброго, затронул в душе так много важных струн, присоединят и продолжат… что избавляет меня от тяжкой ответственности и необходимости… э-э, ну и так далее…
- Вы замечали? Если ненадолго
- Мы расстаемся, то легко и смело
- Мы говорим друг другу: «Ну, прощай!»
- Но если нам разлука путь укажет
- На много лет, мы говорим: «Всего!
- До скорой встречи! Напишу, конечно!»
- На письмах даты.
- Может быть, вся жизнь.
- И только тем, кого мы никогда
- Уже не встретим в этой жизни (странно,
- Что мы всегда угадываем это),
- Мы не решаемся сказать: «Прощай!»
- Вот так мы покидаем город детства.
- Вернемся – нас никто не узнает.
- И мы глядим с таинственной улыбкой
- На тех, кто и не знал нас никогда…
- Так пролетают годы. Постепенно
- Мы учимся искусству узнавать
- Самих себя. И в том, что с нами было,
- И в том, что больше не вернется.
Выше приведены строчки из стихотворения Эдуарда Григорьевича Бабаева «Память».
Еще на куске бумаги он записал из Уитмена в переводе Чуковского:
- Я страстно любил одного человека,
- Который меня не любил,
- И вот отчего я написал эти песни.
И добавил свое: «И разве все мы, «ротозеи», пишущие стихи, рассказы, романы и повести, а также воспоминанья, разве все мы не обращаемся к тем, кто нас уже не услышит?»
Не любит – не услышит, действительно одно и то же, почти. Неуловимость жизни. Все, что получается записать, – не Эдуард Григорьевич, и то, что хотел-надеялся, – тоже нет, и то, что помню еще, – не он. И ясно, что писанием этим (даже посмертным) я отдаляюсь от Бабаева сильно и почти окончательно. Разоряюсь ради выдуманного долга, почти все дешевеет. В «почти» останется настоящее, я его не понимаю. Но оно есть.