В зале духовной академии начальство ожидало духовенства. Пришел наместник и заговорил: «Сергий для русского народа… Его чудеса…» В общем, посмеялись. После вскрытия его не упустят, ему сунут под нос корявый палец: ожидал такого? И он твердо ответит: нет, не ожидал. Неизвестно что имея в виду. Ладно, время, товарищи, кто будет вскрывать? Наместник указал: иеромонах Иона, из бывших моряков. Начальство понимающе ухмыльнулось: а чё не сам?
Наместник ответил на непонятном языке: «По нравственному чувству не могу. Страшусь».
Киношники закончили ставить свет – в соборе стояли «носом в затылок», едва дыша, на площади топталась толпа, ожидая чуда или наконец-то свободы. Монахи подошли к раке с поясными поклонами и уставным кадением. Запели было величание Сергию, но председатель исполкома устал ждать и махнул рукой: «Да хватит. Времени вон сколько было, столько уж величали…» На самом деле времени уже не было, настало 11 апреля 1919 года. Двадцать часов пятьдесят минут. Корабль достиг берега, и мы ступили на голые скалы.
Уеду – что останется? Жил, жевал, пустая кровать шептала телефоны московских подружек, бил орехи стеклянной пепельницей на местной газетке с «разоблачением ритуальных убийств младенцев», хотя если браться писать житие…
Тогда люди не знали: когда родился, сколько лет. Епифаний набросал несколько примет «того» года, приметы налезают друг на друга, ссорятся: с 1313-го по 1322-й. Из любви к круглой цифре жизни – «семьдесят» – мне нравится 1322-й. День памяти апостола Варфоломея, с которого содрали заживо кожу, отмечали 11 июня и 25 августа. Он родился летом. По теплу.
Простыл, шатаюсь по кустам, кашляю с рыдающими звуками, давно не брит, хочу «как они», и милостыни уже не спрашивают – ничем не отличен от того, что спит на лавке, постелив книгу под бороду, а проснувшись от колоколов, просит карандаш: «Надо записать. Тут один грех вспомнил».
Никогда не ломал голову: где же Сергий? Есть такая книжка – «Псалтырь», мне кажется, за ней никто не следит: псалмы все время меняются, дописываются разной рукой. Я наткнулся на один: это писал Сергий. Вот, значит, где он.
У меня сводит скулы, когда читаю: единственная женщина, помянутая в житии, – это Богородица. Богородица, и больше не было женщин в жизни Сергия. Забывают про мать. Как трепетала она за него еще с того дня, когда трижды прокричал он в ее чреве, а она стояла в церкви; когда не брал он грудь у нее – постился, не принимал кормилицу; не шла учеба у него; братья переженились, а он захотел в монастырь, ходил, печален, и думал о грехах, и она до конца так и не была уверена: что в нем? И мучилась тем, что не узнает этого, – его жизнь начнется только после ее смерти, и, кажется, она даже торопилась умереть, чтоб не терзаться неизвестностью, и каждый день молилась за сына, каждым вздохом своим – молилась за сына. И я б треснул Епифания по рукам, когда выводил он, что, простившись с могилами, «вернулся Варфоломей в дом свой, радуясь душою и сердцем», – нет! И у меня есть глубокое личное мнение, чья молитва хранила его, кому молился седой умирающий отрок Варфоломей – великий «механик», и кто пришел утешить его и принять слезы.
Вечером разглядывал семинарию, отделенную от монастыря ручьем, а чья-то рука заперла железную калитку, впустившую меня, – увидал только край черной одежды. Подергал все двери – закрыто. Не решился стучать. Полез на кирпичный забор и спрыгнул на землю фабрики игрушек, подрагивая от холода, читал плакаты: «Крепи трудом могущество Родины», «Коммунизм строить молодым», переправился через грязь и зашарил по деревянному забору, набирая репьев на штаны, нащупал-таки калитку. За ней открылась сырая темь – парк культуры. Как-то сразу ступнул мимо тропы, оказался в каких-то кустах и все оглядывался: кто же крадется следом? Вот черт, днем я вроде вниз по склону шел, а тут вообще – ровно, только плещет вода впереди – никакой воды днем не было. И я вылез к бетонному пруду и постучал ногами, сбивая грязь и листья. По высыхающему пруду с размеренным плеском кружил водный велосипед на ржавых поплавках, катая чернопогонного солдата с подружкой – они молчали, только крутили педали, руками обхватив друг друга. Я обогнул пруд, но так и не смог взглянуть на их лица: судно постоянно кружило и оказывалось ко мне кормой. За прудом начинался, наконец-то, спуск, и я бодро устремился дальше, к неясному белесому пятну, предполагая в нем тумбу ограды, и вдруг понял, что это не так, но, в общем, так должно было произойти, и я все равно пошел туда – меж черных стволов криво торчал каменный Ленин с надписью «жидяра» на подножье. Я поднял глаза – в лицо ему брызнули красной краской, и в подземной тьме оно преобразилось: это было лицо забитого насмерть человека, с распухшими, смятыми смертной гримасой губами, разбитым носом, смертной усталостью в глазах и ледяным холодом, уже обдавшим стылостью чело. Шевельнулись листья, и я мигом обернулся: черный щенок сидел под деревом и молчал, даже глаза не блестели на угольной морде, будто их нет. И я понял, что если он сейчас хоть что-то мне скажет…