А еще служил он дома. В своем родном городе. Как он сюда попал, одному Богу известно. Но дома – это уже здорово. И часто заходили к нему в санчасть с «гражданки» знакомые приятельницы, волнующе и тревожно смеялись с ним в запертой изнутри ординаторской, а затем проплывали бесплотными видениями мимо задеревеневших вдруг больных. Считалось, что Клыгин, как и всякая знаменитость мужского пола, незаурядный специалист по амурным делам, и поэтому если он говорил, что надо идти на электрофорез именно сейчас, то именно сейчас и следовало идти.
Я пару раз стукнул пальцем в дверь с нужным номером на табличке и зашел в кабинет, шаркая тапочками по линолеуму. Процедурная была беспорядочно заставлена цветами в горшках и кадках, снесенными сюда из ремонтируемых кабинетов. Кабинки для процедур оказались пустыми, врача тоже видно не было. Я взял в руки песочные часы и перевернул их. Песок потек.
Дверь кого-то впустила, и листок с направлением был незамедлительно вырван из моих рук, сложенных за спиной. Девушка в белом халате быстро прошла к столику и, упершись кулачком в бок, заглянула в направление. Я лишь мельком увидел короткие темные волосы, полные алые губы, накрашенные глаза и сразу стал глядеть вниз на ее белые сапожки и заправленные в них фирменные джинсы. Хорошие такие джинсы.
– Идите туда, – по-женски аккуратно выговорила она, дотронувшись легко до моей вздрогнувшей руки.
Я ссутулился еще больше и зашагал к указанной кабинке, четко ощущая свою деревянность; вроде и недавно в армии, но как-то напрочь разучился смотреть на девушек прямо. По этому поводу на ум почему-то приходит дикарь, держащий в руках хрустальную вазу, – хорошо-то хорошо, но с дубиной оно сподручней.
Я опустился на лежак, стесняясь своего сероватого белья, и стал смотреть в потолок, когда девушка деловито уложила мне на грудь пластину, придавила ее мешочком и чем-то щелкнула.
– Сейчас должно покалывать. Как горчичник. Хороший горчичник, не старый, – прояснила она ситуацию.
– Слишком сильно. Можно и поменьше, – шевельнул я губами.
– Ой, какой ты у нас слабак, – привычным голосом сказала она и, передвинув что-то на пульте, уплыла за шторку, оставив мне облако духов, будоражащих воображение.
«Я не слабак. Я избалованный, – беседовал я с ней про себя. – Какая разница? Слабак принимает любое положение в жизни так, как его преподносит судьба, а избалованный хочет в любом положении обеспечить себе максимум комфорта. Избалованный лучше, чем слабак. Он предприимчивей», – говорил я с собой, занимаясь тем, чем занимается в армии каждый. Когда нельзя ответить вслух, отвечаешь про себя. Это дает иллюзию равенства. Если не можешь быть человеком вслух, пытаешься быть человеком про себя.
– Подъем! Ты что, псих?
Черт. Угораздило задремать. Ну и, конечно, я дернулся «по подъему» как следует. Все-таки рефлекс отработан. Все с груди полетело на пол, а я, как дурак, ищу табурет с «хэбэ».
Она стояла и, сдерживая смех, глядела, как я зло натягиваю нижнюю рубашку, пижаму, быстро оправляю простыню на лежаке и, выпалив «спасибо!», выхожу, оценив попутно в зеркале два помидора, имевших когда-то честь именоваться моими ушами.
– Ну как Аллочка, членкор? – разулыбался Клыгин. Он любил поговорить, а я умел слушать и поддакивать понимающе и союзно, поэтому болтать со мной ему нравилось.
– Да-а, – смущенно выдавал я, вовсю разыгрывая свой обычный для Клыгина образ, самый выигрышный для себя, – образ провинциального тюфяка, чья безнадежная простота у всякого вызывает желание взять этого малого под великодушную опеку.
– А ты думал! – радостно продолжил Клыгин. – Только после училища. Цветной телевизор – взгляда не оторвешь. А в медучилище с этим делом просто… Она, правда, с таким видом ходит… дескать, хрен допросишься. Вроде бы, гы-ы. Но я бы – давно! Но папа у ней… Начмед гарнизона!
Я глупо-изумленно округлил глаза, испуганно выдавил:
– Да-а-а?
– Ага! – залился Клыгин. – Ты, членкор, наверное, уже и глаз положил. А здесь я – пас, табу. Гы-ы.
После обеда мою спину украсили грибницы банок, и я пластом залег в кровать бороться со сном и слушать треп младшего сержанта Вани Цветаева – «замка» комендантов (зам. командира комендантского взвода). Цветков трепался про всякую чепуху.
– Тут до тебя Шурик Шаповаленко лежал, шнурок из нашего взвода. Застал ты его? Как он тебе? Странноватый? Это еще фигня. Он дурачок. Бамбук. С него вся рота укатывается. Налепили ему кличку – ефрейтор. Он когда на третьем проходе стоял, Ланг решил пошутить и говорит ему смеха ради: «Шурик, тебе ефрейтора дают, ребята с коммутатора слышали, как командир роты об этом трепался». Он, дурак, обрадовался, побежал к Вашакидзе в каптерку, у него лычек выпросил и за ночь на посту наклеил. Утром в столовую на пайку так с лычками и пришел. Тут его Петренко, есть у нас такой «дедушка» авторитетный, и остановил. Ты что, говорит, шнурок драный, припух, что ли? И хрясь ему оба погона! С корнем. Петренко, знаешь же, такой бичуган, шахтер, а Шурик что… млявота… стоит, глядит, моргает, и губы дергаются. Бамбук млявый. Рота на всю столовую ржала. Завтрак на пятнадцать минут задержали.