Аня снова смеялась, то счастливо, то, наоборот, безнадежно – и уже не могла остановиться, но все это оттого лишь, оттого лишь…
– Я люблю тебя, Петра! Слышишь, люблю! может быть ты это в первый раз слышишь, хочешь сейчас будет второй люблю тебя Петра обожаю, это от слова «бог» ты как бог мне я хочу быть с тобой всю мою веселую жизнь…
Они опрокидывают по новой, и Аня произносит с улыбкой:
– Слушай, давай поженимся.
– Ну, и на этот раз ты будешь мужчиной или женщиной? – усмехается Петра.
Аня смолкает. Ей становится вдруг не по себе, как-то тошно, и так некстати, сквозь круженье мыслей хмель и еще не стершуюся улыбку, стыдно! К чему все это? Коньяк, музыка? Завтра утром на службу!
Они все-таки ложились, спали несколько часов, просыпались только к поздней, за окном плыл зимний сумрак, в квартире стоял холод – у Петры всегда так плохо топили. Больная голова и бесконечная литургия, но где-то кто-то кому-то сказал, что можно до «Отче наш», и они быстро выходят, прощаются у метро. И слабо, слабо заходят в метро недоуменные ноги – боги, боги мои, кому это надо?
Возвращение
В начале февраля отец Антоний наконец вернулся, вернулся надолго. Аня пришла уже к концу субботней всенощной, безо всякой надежды, и вдруг услышала его голос. Батюшка служил. Ни малейшей радости не испытала она. Звук знакомого голоса разве что пробудил ее от странного обморока, и почудилось – нет, это не месяц, это жизнь прошла, пока он где-то там болел. Но странное дело – за это время она словно бы узнала о нем больше, чем за прежние четыре года. И вот он наконец вернулся, а она не могла даже обрадоваться – она привыкла, что его нет и никогда не будет! Так на исходе второй примерно недели она придумала утешать себя, чтоб только не ждать так больно, чтобы только не ссучиться снова до вечных этих никогда не сбывающихся надежд. И повторяла себе: он больше не вернется. Никогда. От этого почему-то делалось легче. Она привыкла, что его нет, привыкла – к этой загнанности и одиночеству, и никого вокруг, только громадная белая луна за занавеской в январском морозном небе, которой уже не забыть. Она и была ее одиночеством, ее пустотой, бликующий белый сияющий круг, но выпей – и будет легче, пропитай этот ужас и тоску спиртом, и – нет, ничего, конечно, до конца не пройдет и по-настоящему не изменится, этого никто тебе не обещает, но жизнь все же станет переносимей, ты отвлечешься, ты отдохнешь и расслабишься, а если глотнуть больше нормы – тут уж и вовсе затошнит, физически, а это все же намного лучше, чем когда тошнит душу.
Только близился Великий пост. Он наступил вечером, в Прощеное воскресенье. Один за другим к алтарю двигались люди, на аналоях лежали длинные черные скатерки, в алтаре висел густо-фиолетовый занавес, все были строгими и сосредоточенными, все подходили к стоявшим рядком батюшкам, падали на колени, потом вставали и просили прощенья. Аня тоже упала, поднялась и поднялась перед отцом Антонием, пробормотав: «Простите ради Христа». Он ответил ей почти горячо: «Ты, ты прости меня… Анюшка!» Он снова оказался смиренным и очень простым, он точно каялся, и она замотала головой: да что я, я ничего, батюшка. За что мне и прощать вас, на что сердиться?
И начался Великий пост.
И вроде б нельзя стало пить – пьянство. В первый же день, в чистый понедельник Аня открыла глаза, поднялась, отправилась в ванную, привычно скользя взглядом по иконам, по полкам с книгами, заметила синий знакомый корешок немецкого словаря, дверку ее тайника! И рыдающее какое-то покаяние смерчем обрушилось на душу, накрыло с головой. Да что ж это такое? Что она делает с собой, с любовью Божией, с верой своей? И с гулким бульканьем полилась в унитаз гадкая эта водка.
Целый день она прожила перевернутой, а вечером в храме, после канона Андрея Критского подошла к отцу Антонию с просьбой.
С самых первых дней погружения в христианство ее особенно привлекало исповедание помыслов старцу. Каждый день приходить к своему авве перед сном, открывать все дурные мысли и чувства, все свои поступки и недобрые речи за целый день – и сжигать покаянием это мелкое и крупное зло, убивать грехи словом. После такой бани душа просто обязана была стать смиренной и чистой… Еще раньше, несколько раз уже она повторяла отцу Антонию: как это было бы прекрасно! Каждый день исповедовать помыслы. Побеждать страсти. Отец Антоний обычно только посмеивался: думаешь, это так просто? Думаешь, обо всем сумеешь сказать и не постыдишься? А если и скажешь – тут же исправишься? И в конце концов однажды, голосом, каким говорят с неразумным ребенком: «Анна, да ведь это тяжкий подвиг…»