Но в тот чистый понедельник, в теплом полумраке притвора, под треск плавящихся свечек, она снова дождалась его и попросила робко: может быть, хотя бы в течение поста? Может быть, все-таки попробуем? Хочу исповедовать вам помыслы и спасать душу.
Отец Антоний помолчал, помедлил, сердце ее уже летело вниз, но он, наконец, кивнул: «Что ж, давай попробуем». Улыбнулся мягко: «Вот и телефон мне наконец починили».
Если батюшка служил, Аня исповедовалась ему прямо в храме. В другие дни звонила домой (о проводки и трубка!), кратко называла все плохое, что подумала или совершила за день. Отец Антоний говорил ей в ответ несколько слов, ничего существенного – чаще просто подшучивал над ней, иногда, впрочем, довольно едко. И они прощались. Никаких лишних разговоров и эмоций. Ничего особенного. Но долго еще она вспоминала потом тот пост как один из самых прекрасных в своей жизни – он был напряженным и честным, он открыл ей то, чего она о себе не знала.
Грехи повторялись – каждодневная исповедь это так ясно обнажила. Воспроизводился все один и тот же набор – и это-то было стыдней всего, не грехов она стыдилась, а серости своей – какое уж там богатство души! Ненормальная зависимость от чужих похвал и ругани. Вечные обиды из-за пустяков и уверенность, что умнее если не всех, то многих, ну а если не умнее, то интересней и глубже… К середине поста Аня черной ручкой нарисовала на листе дерево: ствол – это, конечно, гордость, так и запишем на нем крупными буквами «г-о-р-д-о-с-т-ь», от нее все зло, от ствола тянутся ветки – «тщеславие», «обидчивость», «высокомерие», да, еще «лакомство»! У каждой ветки появилось собственное имя; на той, что была лакомством, выросло несколько конфет и булок – для наглядности. Ну и еще одна, еще одна ужасная ветка… ох, нет, стыдно было даже писать! И она просто нарисовала на ней трусы в цветочек, как у волка в «Ну, погоди». Очень довольная собой, повесила рисунок над письменным столом – назидайся, Анна, и не греши.
Незадолго до поста Аня пошла работать в школу. Олька давно уже уговаривала ее пойти в одну недавно открывшуюся гимназию, в которой сама Олька еще с прошлого года преподавала немецкий. Гимназия была продвинутая, с хорошими учителями и детьми, своей особенной программой, только вот мировую культуру вести в ней было некому, до середины года никак не могли найти учителя. И вот наконец Аня согласилась и, заручившись благословением отца Антония, заступила в должность.
Ей дали два четвертых класса, самые старшие в этой юной школе дети были в основном из гуманитарных интеллигентных семей, «мотивированные», как говорила их школьный психолог – девочки еще хотели учиться, мальчики еще умели слушаться, в каждом классе сидело по двенадцать человек. Анна Александровна быстро вошла во вкус – показывала на уроках слайды, разыгрывала с детьми мифы древней Греции, задавала им учить наизусть «Бессонница. Гомер. Тугие паруса» и сочинять басню; два раза сводила их в Пушкинский музей.
Это были блаженные отлучки из мертвого пространства дома – ученики живили душу, смягчали внутреннюю сухость. И уже спустя месяц любили ее – едва Аня заходила в маленькое одноэтажное здание (гимназия арендовала бывший детский сад), сыпались навстречу, кричали: «Анна Александровна пришла!», «Здравствуйте, Анна Александровна! А контрольная будет?» Анна Александровна отвечала сдержанно, как настоящая училка: «Здравствуйте, дети. Конечно, будет. Не забудьте вытереть доску перед уроком!»
Работа в гимназии и борьба со страстями неожиданно дополнили друг друга, оказались в какой-то непонятной, но правильной связи, и идя после занятий к метро, даже после неудачных уроков, она изумленно чувствовала: учить детей – святое дело. Бабушки, конечно, тоже, но от них она последнее время выходила придавленная, совсем убитая, а после гимназии чувствовала себя живой, легкой и совсем юной, чуть не ровесницей собственных учеников. Именно в это время она снова начала летать во сне – никаких злых дядек уже не было, так, неторопливые прогулки над Москвой – ходила над улицами большими воздушными шагами. Веселыми ногами.
В остроте радостей того поста невозможно было предчувствовать конца. Между тем, он был не за горами. Вопреки всему – до него оставалось несколько недель.
Наступила страстная, Аня ныряла из службы в службу, два раза в неделю на работу, изредка в университет – занятий почти не осталось. В Великую субботу она принесла освящать куличи, которые испекла в пятницу мама, самой ей было, конечно, некогда! В церковном дворе на длинных столах, укрытых смешными, какими-то детсадовскими клеенками в горошек, стояли разнокалиберные куличи и куличики, вокруг лежали луковые, красные, зеленые, пестрые яички, белые и розовые пасхи с воткнутыми красными свечами. Во дворе витал тонкий сдобный аромат. Когда она пришла, из храма как раз вышел отец Антоний – освящать кушанья; он ходил вдоль столов и кропил все святой водою, слетавшей со специального веничка. В промежутке между освящениями, пока счастливые обладатели «свящёных» куличей упаковывали их обратно в сумки (один бородатый дядька в очках пришел с большой плетеной корзиной), пока новенькие выставляли на стол свою еду, Аня подошла к батюшке и выдала ему свежую порцию грехов. Отец Антоний накрыл ей голову епитрахилью прямо во дворе; щурился, улыбался, стоял солнечный теплый день. Сказал, что на светлой служит теперь в среду, Аня обещала зайти, заодно вернуть наконец книжку про Алексея Мечева.