– Очень понравились. Но дело не в этом. Они... просто...
Тут задним числом к нему пришло спокойствие, и всё прекратилось: и рев мотора, и хамские перестроения из правого крайнего в левый крайний.
– Они у меня есть, – догадалась Мила.
– Да. Они у тебя есть.
– У тебя тоже есть. Мама.
Борис пожал плечами.
– Моя мама не такая, – сказал он. – У нас всё было по-другому. Отец ходил налево, требовал себе свободы... Мать любил, но без других женщин жить не мог. Жил широко... Сейчас любое нефтяное чмо имеет в тыщу раз больше, а тогда, при Брежневе, отец... В общем, он был среди избранных. Бабы его на части рвали. Не при мне, конечно, я это всё потом узнал, от матери, уже когда вырос... И вот моя тетка, матери сестра, выходит замуж за серьезного торгового иудея и уезжает в Израиль. Люди были небедные, и они зачем-то переписывают на маму какую-то непонятную комнату в коммунальной квартире. Деталей не знаю, то ли не успели продать, то ли им не позволили – в общем, темная история...
Борис открыл окно и энергично сплюнул. Мила не терпела таких грубых плевков, но сейчас промолчала. «Пусть, – подумала. – Пусть выговаривается, пусть со мной разделит».
Борис теперь рулил плавно, левой рукой, в правую ладонь Мила заплела пальцы, гладила, утихомиривала, слушала.
– Когда мне было лет семь-восемь, жизнь моя была такая: мама вычисляет очередную любовницу папы, берет меня – и уезжает в эту комнату. А там пыль, мухи, какая-то соседка в драном халате, макароны варит, тихая, седая, сына из армии ждет... После отцовой квартиры я там... ну, как бы... в общем, это было неприятно. В школу – с мамой за ручку, на метро с двумя пересадками... Проходит месяц, отец зовет мать, они мирятся, и я еду обратно на Фрунзенскую. Там у меня отдельный кабинетик, уроки делать, и еще – игровая, на полу – чешская железная дорога, коллекция автомобильчиков, комиксы из Америки, пластинки из Венгрии... Потом опять папа кого-нибудь трахнет, мама в слезы – и в комнатку с мухами. Однажды сижу я в той комнатке, слышу – открывается дверь. Выглядываю – стоит мужик, огромный, черная кожаная куртка, небритый, страшный, ухмыляется... Честное слово, я чуть не описался. Сын той соседки из армии пришел, значит... Это был Кирилл... И началось, как на качелях: у папы на Фрунзенской – машинки и игрушки, а на Кожуховской – Кирилл, начинающий бандит, кастеты, гранаты, все дела... Потом папа заболел, перестал по девочкам бегать, было несколько лет спокойной жизни. Ну, то есть для меня спокойной. Я-то маленький был, от меня всё скрывали. Мать приватизировала дачу, продала, на эти деньги жили и отца лечили... Но не вылечили.
– Дальше я знаю, – сказала Мила. – Кстати, к твоей маме всё равно съездить надо.
– Съездим, – ответил Борис. – Только тебе там не понравится.
Глава 13
Вернулись, огляделись
Медленно ходили по квартире. Перешагивали валяющиеся на полу тряпки, нагибали головы, чтоб не удариться о створки распахнутых настежь шкафов. Везде был разор, воры не пропустили ни одной полки, ни одного гардеробного ящика, выпотрошили всё. Дом был поруган. Милу трясло, она чувствовала себя изнасилованной. В голове вертелась единственная мысль: «Я больше не смогу здесь жить». Чужие грязные пальцы проникли всюду, во все укромные углы: все нехитрые тайнички были вскрыты, все немногие книги перелистаны на предмет вложенных купюр и даже содержимое холодильника изучено. Она вспомнила, что Борис иногда прятал деньги именно в морозильной камере, заталкивал в пакет с мясом, а Мила удивлялась тому, что купюры, пролежав несколько суток рядом с курицей или даже рыбой, не впитывали в себя ни единого постороннего запаха.
В этот раз Борис спрятал деньги не в холодильнике, а где спрятал – она не стала интересоваться. В первые же секунды, когда переступила порог и наскоро прошлась по комнатам, оглушенная, задохнувшаяся – обернулась к Борису и наткнулась на растерянный взгляд; гонщик, атлет и прекрасный принц был бледен и молчал. Хотя она предпочла бы увидеть ярость, сжатые кулаки, гнев, услышать матерные выкрики, экстатические или даже истеричные клятвы. Я, бля, крут, я найду и порву гадов. Она бы стала тогда успокаивать его, а не себя, это легче. Но он молчал, сутулился. Шарил курево по карманам.
Пока они отдыхали как все нормальные бодрые люди – человек пришел в их дом и хорошо поработал.
Одно время девочка Лю всерьез увлекалась стилем ар-деко, двадцатыми годами, когда брюнеты были жгучими, а блондинки – томными. Даже отыскала диск с немым фильмом Рудольфа Валентино. Мода двадцатых берегла женщину, оставляла за ней право быть драматичной, загадочной и умной. Личностью, а не сексуальным объектом. Фарфоровые лица, огромные тени под глазами, голые плечи, жемчуга, локоны на висках, кокаиновая бледность, шарф Айседоры, страусовые перья, никаких тебе голых пупков, никакого силикона, никаких шпилек и платформ, певицы не показывали публике нижнего белья, а их женихи не выходили за порог без котелка и галстука – вот когда надо было мне жить, мечтала девочка Лю. Я бы нашла себя раньше и проще. Та мода была великодушна, а нынешняя – бесцеремонна и жестока. Сейчас в моде ноги, буфера и три извилины, мода сделалась индустрией, а любая индустрия работает на благо массового покупателя, и нынешняя мода есть мода для дур. А я не дура, я умная и красивая, я тоже хочу одеваться в жемчуга, и чтоб меня, как Айседору, трагически красиво задушил шелковый шарф, намотавшийся на колесо «бугатти», – или, в крайнем случае, ревнивый любовник... Так она думала и однажды подарила себе платье ар-деко, струящееся, усыпанное блестками, прямое, до колена, с бахромой по подолу, хоть сейчас выходи танцевать чарльстон или слоу-фокс; не очень дорогое, но невероятно стильное. Правда, ни разу никуда в нем так и не вышла.