Женщина повернулась и промаршировала к выходу.
Первым очнулся парень Руби, Ланс. Остальные и пошевелиться не могли. Ланс встал, выбрался из своего угла, подошел к плевку, понемногу расползавшемуся по полу, вытащил из недр пиджака камеру, включил ее, снял с линзы колпачок и встал на колени, чтобы запечатлеть последнее произведение Кристианы.
Глава пятая
Выставка имела огромный успех. В печати вышли хорошие рецензии, и даже мой приятель из «Артбокса», который обожал плыть против течения, похвалил меня, хотя я был уверен, что он забросает нас банановыми шкурками и пометом. Музей Ар Брют, подросший наследник коллекции Жана Дюбюффе, изъявил желание отвезти панно в Лозанну. Кто-то, по всей видимости, связался с ребятами из «Таймс», и они прислали репортера, причем не из отдела искусства, а из городского приложения.
Я никак не мог решить, стоит ли с ним говорить. Известно, что «Таймс» очень консервативна. Их репортаж об авангардной выставке — как знак, что это направление уже устарело и им больше никто не интересуется. И еще поди знай, как они повернут мои слова. Для того чтобы представить меня стервятником, кормящимся на останках чужого творчества, вором, ограбившим беднягу-художника, много ума не надо.
И все-таки пришлось согласиться дать интервью. Иначе бы ситуация просто вышла из-под контроля. Заставить «Таймс» снять статью у меня возможности не было, и отказ от комментариев они расценили бы как лишнее подтверждение моей вины.
Я умею давать интервью. Для этого нужны те же самые качества, что и для продажи картин. Мне удалось подружиться с их журналистом, чему я был несказанно рад, прочитав статью. В ней нашу выставку называли «гипнотической», «будоражащей умы», а в качестве иллюстрации они дали фотографию херувимов Виктора на полполосы. Моя фотография тоже была, и, кстати, неплохая.
Что бы я ни думал о «Таймс», читатели относятся к ее мнению с уважением. Особенно богатенькие идиоты, внезапно полюбившие искусство. За несколько дней после выхода статьи я получил предложений больше, чем вечером на открытии выставки. По совету Мэрилин я всех просил подождать. Хотел сперва поговорить с Холлистером. Мэрилин обещала, что он позвонит, как только вернется с Ангильи.
И она была права. Через два дня Холлистер пригласил меня на обед в ресторанчике на первом этаже его собственного небоскреба в центре города. Официанты так и вились вокруг Холлистера, утащили его пальто, едва он успел раздеться, подвинули стул, разложили салфетку на коленях, принесли его любимый коктейль. Он как будто не замечал всей этой суматохи и смотрел только на меня. Спрашивал, как я стал галеристом, как познакомился с Мэрилин и прочую чушь. Нас устроили в отдельном кабинете, и шеф-повар лично принес нам огромную тарелку суши, больше напоминающих дорогие украшения. Холлистер заказал еще выпивку и предложил мне 170 тысяч долларов за херувимов. Маловато, ответил я. Особенно учитывая, что без них нарушается целостность произведения. А по-хорошему, целостность нарушать нельзя. Глазом не моргнув, он удвоил ставку.
Сошлись на 385 тысячах. Деньги небольшие, шумихи вокруг такой продажи не будет. Однако еще недавно все рисунки могли просто оказаться на свалке. Я с удовольствием смотрел, как Холлистер выписывает чек, но еще больше мне нравилось создавать что-то из ничего. Деньги из дыма. Творческий акт в чистом виде.
После того как сделка состоялась, Холлистер как-то сразу переменился. Он вел себя гораздо увереннее. Главная роль была ему привычнее. Такие люди считают, что купить можно все: землю, произведение искусства, творческое чутье, человека. Они платят, а заплатив, снова становятся хозяевами вселенной. Я уже видел эту метаморфозу — в отце.
Я возвращался в галерею довольный сделкой, но расстроенный тем, что придется расстаться с частью моего панно. Да, я считал его своим, и мне не стыдно в этом признаться.
Обычно после удачного открытия выставки или особенно выгодной продажи я закрывал галерею, отправлял ассистентов по домам и приглашал художника, чтобы вместе проститься с нашим общим творением. Признаю, привычка довольно сентиментальная. Однако до сих пор никто мне не отказывал, все приходили. Если человек так страстно желает получить деньги, что ничего не чувствует, расставаясь со своим творением, я не готов представлять его интересы.
Виктора Крейка я пригласить не мог, а потому стоял один посреди белого зала и смотрел, как тихонько живут своей жизнью его картинки. Потом я лег, снял рубашку, подложил ее себе под голову и стал разглядывать ближайшую часть панно. Словно ребенок, впервые увидевший океан, ребенок, завороженный его необъятностью и печалью.