— Ну и где ты пробавлялся, Гена, так долго?
— Далековато. Лучше об этом не вспоминать. Самусев знал: Барановский уже два года как вышел из тюрьмы.
— За встречу выпьем, что ли?
— За встречу.
Самусев, не чокаясь с гостем, опрокинул рюмку в рот, взял ломтик огурца и захрустел им. Барановский же наколол кусочек осетрины, прозрачный, словно раскатанный из воска, и принялся тщательно жевать, глядя на Михалыча.
— Ты икорки попробуй, рыбки съешь.
— Рыбки у меня, Гена, и здесь хватает. А вот огурцы появятся не скоро.
Охранники постояли у машины, покурили, затем направились к мосткам.
— Слушай, Коля, что это за дед такой странный, к которому мы перлись из Москвы?
— Важная птица какая‑то.
— Да какая важная, я его щелчком, как таракана, могу прихлопнуть!
— Если Барановский скажет, тогда, может, и прихлопнешь. Но он может сказать совсем другое, он тебя заставит с этого деда пылинки сдувать, и станешь ходить за ним, вертеться, перхоть с его телогрейки стряхивать. Дела у хозяина с этим дедом какие‑то намечаются.
— Ты не знаешь, случаем, кто он?
— Не знаю. Но вот тебе крест, птица он важная.
— А живет он как бомж самый последний. Даже колхозники местные, наверное, живут получше. Если бы мы с собой посуду не привезли, так у него, наверное, кроме железных кружек да алюминиевых тарелок, и не нашлось бы ничего.
— Бедная обстановка не всегда говорит о том, что хозяин человек никчемный. Может, он под дурака косит, а матрас у него баксами набит.
— Наверное, если хозяин все дела в городе оставил, на всех болт забил и сидит с ним, водку пьет на грязном стуле.
— Вот и я тебе говорю, важная он птица, этот дохлый дедок.
Охранники Коля Овчаренко и Алексей дошли до узких, в три доски, мостков, остановились.
— Красиво тут, тихо, мухи жужжат, — сказал Алексей. — Хорошо бы сюда с бабами приехать.
— Грязно здесь, — сказал Коля.
— Грязь убрать можно. Хорошо здесь…
— Ну так оставайся жить с этим дедом. Удочки ему будешь носить, червей на крючок цеплять. Может, он тебя и озолотит.
— Нет у него за душой ничего, по нему же видно. Человека, который при бабках, сразу можно заметить.
— Э, не скажи, Коля, — Алексей снял солнцезащитные очки, пристроил их на лбу и поморщился от Яркого солнца, дрожащего в воде. Затем опять спрягал глаза за темными стеклами.
А в доме разговор оживился. Мужчины уже выпили по три рюмки водки.
— Кажется мне, Адам Михайлович, — стуча вилкой по пластиковой тарелке, говорил Барановский, — знаешь ты куда больше, чем говоришь.
— Ну и что с того, Гена, что знаю я много? В великих знаниях великая печаль.
— Ну, ты опять, как в камере или как на прогулке в тюремном дворе, одно и то же талдычишь.
— Нет, Гена, уму–разуму тебя учу хотя делать это уже поздно. Человек ты, как говорили в мое время, сформировавшийся.
— Что ты хочешь этим сказать, Михалыч?
— Все в тебе ясно, и тебе все понятно.
— Ты же знаешь, зачем я к тебе приехал?
— Нет, не знаю, — Самусев неуклюже выбрался из‑за стола и, волоча ноги в галошах, направился С веранды в дом. Вернулся с железной миской, полной яиц. Яйца были грязные, со следами куриного помета. — Вот, деревенскими тебя хочу угостить. Полезная вещь, сытная, а главное — экологически чистый продукт. Поверь мне, чистый. Тут на полях удобрения уже давным–давно не сыплют, денег у колхоза нет.
Барановский взял яйцо, выбрав самое чистое, повертел его в коротких толстых пальцах. Затем ножиком проковырял дырку и, обильно сыпанув соли, в два приема выпил.
— Действительно, вкусно. Хотя сырые яйца я не очень люблю.
— Ешь, ешь, Гена, я тебе и с собой дам. Рыбку положу в мешочек, так что приедешь, своих угостишь.
— Я не за яйцами к тебе приехал, Михалыч, и не за рыбкой.
— Так скажи зачем. Может, смогу помочь, хотя, честно говоря, не уверен.
— Кажется мне, знаешь ты куда больше, чем я или кто‑либо другой.
— Да я и прожил, Гена, побольше твоего, поэтому, может, и знаю чего побольше.
— Где ниобий, где стержни?
Самусев медленно, очень медленно повернул голову, сдвинул брови и пристально, зло, цепко посмотрел на Барановского. Тот тоже был весь напряжен. Затем рука Самусева скользнула к голове, он снял шляпу. Редкие седоватые волосы прилипли ко лбу. Адам Михайлович ладонью вытер вспотевший лоб, провел ей по лицу, словно бы хотел стереть злое выражение. Но лицо осталось прежним, глаза под сдвинутыми седыми бровями сверкали, как два угля. — И Барановскому даже показалось, что пожелай Самусев, так его дорогой плащ может вспыхнуть, а тарелки с едой медленно и самопроизвольно начнут двигаться по столу, подскакивать, дрожать, как во время землетрясения.