Но сам Геннадий Павлович взгляд Самусева выдержал достойно, даже улыбнулся, оскалив крепкие широкие зубы.
— Не по адресу вопрос задаешь, Гена, не по адресу. Ой не по адресу!
— А у кого я, по–твоему, спросить должен? — Парановский напрягся, даже мышцы на шее вздулись, а на гладко выбритых щеках заходили желваки, под глазами и на скулах проступили красные пятна. — У кого мне спросить за эти четыре года, что я на нарах за колючкой провел? Кто мне ответ даст? За что я на четыре года свободы лишился? Четыре года! Ты, Михалыч, знаешь, сколько это дней, сколько часов, минут, секунд? Я каждый день там ,может быть,сдохнуть мог. - Но видишь, жив остался, — уже более благорозумно произнес Адам Михайлович. — Ты не напрягайся, кушай, Гена, расслабься. Вот выпей,съешь еще яйцо,успокойся.
- Нет,ты мне скажи,Самусев,кто мне за эти годы заплатит,за каждый день,за каждый час,за каждуюминуту,за каждую секунду?
— И сколько же ты хочешь получить?
— Сколько я хочу? — Барановский положил Локти на стол, тот качнулся, скрипнул, рюмки звякнули. — Много хочу, Михалыч, очень много. И если не все, то хотя бы половину: пятьдесят процентов мне, пятьдесят тебе.
— Не пойму я тебя, Гена, ой не пойму, о чем это ты? Какой ниобий, какие стержни, порошки, какие слитки? Все сгорело, все, все в пожаре тогда и сгорело.
— А сидел я за что? За что, по–твоему, срок мотал? Кто мне за это ответит, кто заплатит?
- Муратов, наверное, мог бы ответить, да с мертвого не спросишь.
— Муратов, будь он неладен! Неужели ты думаешь, Михалыч, что Муратов сам себе в рот выстрелил? Неужели ты так думаешь?
— А что мне думать, были следствие, экспертиза. Так что я здесь ни при чем. Он вначале бабу свою застрелил, а потом себя. И ты это знаешь, — с ехидной улыбкой произнес Самусев, — и я это знаю, и все, Гена, это знают. Так что копать в этом месте бессмысленно, все концы у Муратова были, все до единого.
— Ты, наверное, хочешь сказать, что совсем ни при чем, что тебе ничего не известно?
— Все, что я знаю, я тебе сказал. А если бы я знал больше, Гена, я бы тоже отсидел в тюрьме, срок бы отмотал.
— Вот что, Михалыч, ты подумай хорошенько, крепко подумай, обо всем подумай. Большие деньги на ниобии сейчас сделать можно, много миллионов, и концы у тебя есть. И если ты мне их не отдашь…
- То что тогда? Пугаешь, Гена?
— Нет, не пугаю, — уже прорычал Барановский, — не пугаю, а предупреждаю. Пока предупреждаю. Но лучше, Михалыч, давай по–хорошему сговоримся: пятьдесят процентов тебе, пятьдесят мне. Я все устрою.
— Что «все»?
— Все, — сказал Самусев. — И с таможней договорюсь, и люди у меня верные есть, кому сбыть можно, кому ниобий сейчас позарез нужен.
— Эх, Гена, моя бы воля, помог бы тебе! Будь у меня все эти металлы, отдал бы тебе все до последнего стержня, все до последнего слитка. Ты же видишь, мне и так хорошо. Рыбку ловлю, экологически чистыми продуктами питаюсь… — Самусев хотел скрыть волнение, но это удавалось ему с большим трудом. Руки дрожали, пальцы стали непослушными, и он почти минуту, пряча их под столом, вытряхивал из пачки папиросу. Затем смял мундштук, сунул папиросу в рот и дрожащими пальцами смог‑таки зажечь папиросу с третьего раза. Закурил, а затем выпустил, выдохнул струю дыма, словно за этим голубоватым дымом хотел спрятаться, Хотел отгородиться от Барановского и от той опасности, которая исходила от него.
— Я все обдумал, время у меня было. Я думал все те четыре года и пятнадцать дней, что выйду я на свободу, а ты, Михалыч, меня встретишь и скажешь: «Натерпелся ты, Гена, за дело пострадал. А теперь давай деньги заработаем и жить станем припеваючи». Но этого не произошло, Михалыч, не произошло. А я в тюряге каждый день об этом моменте думал. И потом, когда вышел,-Барановский грохнул кулаком по столу. Я все просчитал,все выверил.И по моим расчетам выходит,знаешь ты много,очень много. Если добром не отдашь… Если добром не отдашь..
— То что тогда? — свистя, сквозь губы, глядя В глава Барановскому, произнес Самусев.
— А тогда увидишь.
— Не пугай ты меня, Гена, не пугай. Не робкого я десятка.
— Я и не пугаю. Думал, ты меня найдешь, сам найдешь, но ты и ко мне не приехал. Смылся из города, словно чувствовал свою вину. Если бы ее не было, сидел бы ты в своей квартире, книжки бы читал. А так нет, страх тебя в деревню загнал, страх, и больше ничего! Боишься, Самусев, боишься!
— Чего же это я боюсь, Гена, а? — дрожащим голосом, с присвистом произнес Самусев, давя окурок «Беломора» в блюдце.