Люба закончила рассказ так:
— Петро за ним доследит до последнего вздоха. Мы с ним обсуждали. А ты мне, Миша, скажи от всей души, что ты сделал? Почему кругом тебя люди умирают и своей смертью, и особенно не своей? От какой причины? Ты меня попрекаешь, что я с Лаевской советоваться захотела, а не с тобой. Ну, теперь с тобой. Что ты мне скажешь?
Я попросил, чтоб Любочка сначала сказала, что ей посоветовала Полина.
— Полина ничего не посоветовала. Она тесто месила и в магазин за продуктами бегала. Ты выгрузил нас — и опять бегом-скоком. Ничего Полина не сказала. Боялась, что ты ее тут застанешь. Спешила уйти.
— А я тебе, Люба, отвечаю: я ни в чем не виноватый. Ты старику чужому веришь, Лаевской веришь, всем веришь. Только не мне. А что Лаевская тебя даже в больнице мучила белибердой всякой — ты забыла? Забыла, что она тебя Лилькой Воробейчик в глаза тыкала? — Я сказал лишнее.
Но Люба с готовностью ответила:
— А, Лилька… Вот про Лильку как раз Полина только и заикнулась. Что ей стыдно сейчас, что не надо было мне в больнице про твою Лилечку говорить. Так и повторила два раза, два: «Мишину Лилечку». Я захотела уточнить, но Полина зажала себе рот. И так зажала, что аж зубы у нее внутрь ушли. Но я поняла. Ты меня приготовился Петром слепым укорять. Я думала, подожду, когда начнешь. Потом и скажу. А теперь ждать не буду. Я хотела, чтоб с Петром у меня случилось. И он хотел. Не получилось. Второго раза не представилось. Это у тебя все всегда получается. Ты меня берег, и когда спали с тобой, берег. А я хотела, чтоб ты меня насквозь, как бабы рассказывали, чтоб я криком кричала. Ты меня до костей объел, а осторожненько. До самых костей. Доберегся. Пускай теперь детям — что осталось от меня.
Я спросил, если она приемных детей не хочет, почему не сказала заранее. Если наперед видела мои действия. Про личную часть оставил без внимания. Чтоб не заострять.
Люба пожала плечами:
— Почему я детей не хочу? Это ты хочешь или не хочешь. У меня таких слов нету. Ты захотел Евсеевых детей — всех, и привел. И я их буду любить и растить. Только не потому, что ты так решил, а потому что мне все равно, кого любить, кому себя на корм изводить. Только б не тебе. Не тебя собой кормить.
Люба стояла возле подоконника, про который раньше советовала, что к нему надо приделать доску — кушать вместо стола. Я прикидывал, какой широты понадобится доска. Не меньше сороковки.
В основном не слушал.
Спросил, или давала она раньше ключ от нашей квартиры Лаевской.
Люба сказала, что давала. Перед своим отъездом в Рябину. Чтоб Полина по хозяйству, если понадобится, меня не тревожила, а сама приходила по договоренности со мной.
— А с чего ты взяла, что я могу с ней договорить про хозяйство или еще про что? Ты знаешь, я ее терпеть не могу.
Люба с готовностью ответила, что у нее есть причины давать ключи доверенной женщине. Без моего ведома. Она тут прописана наравне со мной.
— Так ты зачем ключи давала Полине? Чтоб она меня проверяла или чтоб борщ мне варганила?
Люба не ответила.
Я погладил ее по голому плечу и вернулся в комнату. Притулился с краю возле Гришки и Вовки.
Утром, до шести, тихонько снял мерку с подоконника. И ушел. Кисет прихватил с собой — от Гришки подальше.
У меня оставалось еще немного до выхода на службу.
К Лаевской я не спешил.
Люба нанесла мне удар в спину. И хоть говорила она не своим голосом и не своими словами и выражениями, а известно чьими — Полины, я испытывал сильную горечь.
Перебирал в голове время, которое мы прожили вместе. Кроме ее внутренней красоты и скромности, ничего не всплывало. Она добросовестно ухаживала за мной в госпитале, где проявляла самоотверженность. Пускай она привыкла в войну это делать и подняла на ноги сотни и сотни изувеченных в боях. Но меня она полюбила. Она сама сказала. Я ее не просил. Вопрос стоял, или достанет до сердца осколок. Операция ничего не обещала на все проценты. Перед тем как меня отвезли в хирургию, Любочка призналась в любви.
Относительно того, что по-женски она недовольна, так могла мне сказать по-товарищески, как ближайшему человеку, а не делать трагедию теперь, после стольких лет совместной жизни.
Я только шел у нее на поводу и делал, как она разрешала.
К тому же я был уверен: Лаевская к ней и туда залезла. Понаплела чего-то. Известно чего. Как бывает и как не бывает. Сама б Любочка не додумалась. Ей и не надо ничего такого. Если б надо — я б почувствовал. Угадал. Между нами существовало доверие. А Лаевская его разбила. На какой-нибудь своей примерочке и разбила. Наливочки хлебнула и похабщину какую-нибудь Любочке внушила, вроде бывалой подруги. А Люба ей поверила. Получается, к ней доверие было. Раскрыта она была тогда для доверия. И доверие к Лаевской стало больше доверия ко мне. Значит, точил ее червячок. Червячок на сторону Лаевской лег — и перевесил все наши совместные годы. А мне вида не подавала. Вот в чем основное оскорбление.