На другой день Марцин пересказал все Секерковой. Она только кивнула и промолвила:
– Хорошая у меня невестка. Хорошая. Хоть и не из наших. Но хоть и не полька, она все равно хорошая.
В последний вечер перед возвращением в Польшу Секеркова сидела на стуле перед воротами дома Шилы. Стул она поставила так, чтобы коленями касаться дверцы «эскорта». Она читала молитвы, перебирая четки. Порой прерывалась, чтобы вынуть изо рта сигарету и стряхнуть пепел. Марцин сел на траву рядом с ней. Закончив, она положила янтарные четки в карман юбки, сделала глубокую затяжку и, выпуская дым, сказала:
– Марцинек, я думаю, Бог не хочет, чтобы эта машина стояла тут. Я тоже не хочу. И только что Ему это сказала. Машина ведь не для того, чтобы стоять. Вот горы, они должны стоять на месте. В Бога верить надо, но верить Богу вовсе не обязательно. У Него столько дел, что Он часто забывает. Потому завтра утром я сама попрошу невестку, чтобы она подарила тебе эту машину. Ты ведь мне совсем как сын.
Не надо, пани Секеркова, – ответил он ей. – На что мне такая машина? Прав у меня нет, да и на бензин денег не хватит. Кроме того, маме, чтобы уплатить пошлину, придется продать ноле. Пусть лучше стоит она тут, а не в Бичицах. К тому же Шиле будет неприятно, если вы попросите у нее машину. А днем перед отлетом в Польшу Марцин и Шила втайне от Секерковой открыли «эскорт» и собрали с пола все кассеты. Оставили только ту, что была в магнитофоне. Шила упаковала их в коробку и в аэропорту, прощаясь, вручила ее Секерковой. Во время полета Секеркова держала коробку на коленях и не спускала ее даже во время обеда. А в Варшаве при досмотре чуть не побила палкой таможенника, который хотел изъять кассеты, когда оказалось, что у нее не хватает денег, чтобы заплатить пошлину за «магнитные носители в количестве, свидетельствующем о том, что они перевозятся с целью торговли». В конце концов, после того как она пригрозила, что без кассет «ее не вытащат из этого аэропорта даже самыми сильными волами», после вмешательства начальника таможни было решено в порядке исключения выписать ей кредитный счет, и Секеркова смогла забрать свои кассеты. Наверное, она до сих пор не оплатила этот счет. После возвращения в Бичицы Секеркова, пока не купила себе радиоприемник с магнитофоном, два с половиной месяца каждый день ходила по вечерам слушать эти кассеты к Гонсеницам, потому что у них единственных в деревне был тогда магнитофон. Зютек Гонсеница до сих пор рассказывает в корчме, что это были самые лучшие его два с половиной месяца, так как Секеркова каждый вечер приносила «бутылку, а то и две, а иногда и отличную закусь», и уже через неделю ему начало даже нравиться «это вытье с кассет», не говоря уже о том, что баба его стала ласковей, потому как он проводил дома все вечера почти целый квартал. Секеркова первая в деревне приобрела плеер, как только они появились в Польше. Марцин никогда не забудет, как впервые увидел Секеркову с черными наушниками поверх цветастого платка, бредущую по деревне и слушающую оперу.
***
«В Бога верить надо, но верить Богу вовсе не обязательно».
Он до сих пор помнит эти слова, как будто это было вчера.
Вдруг потянуло холодом, и это вывело его из задумчивости. Секеркова собралась уходить и стояла в кожухе в открытых дверях. Он проводил ее до самого дома. Мороз сперва его протрезвил, но потом, когда Марцин возвращался по обочине обледенелого шоссе, пробрал чуть ли не до костей. Придя домой, он сразу направился в кухню, чтобы заварить чаю. Из алюминиевого закопченного чайника налил кипятка в два стакана в металлических подстаканниках, поставил на деревянный поднос, достал из буфета сахарницу, две чайные ложечки и понес в спальню. И лишь переступив порог комнаты, которую мать не покидала последние восемь лет, понял, что сделал. Держа поднос, он смотрел на пустую кровать, накрытую тяжелым вышитым покрывалом. И вдруг резко повернулся, облив руки горячим чаем, и поспешно возвратился в кухню. Он поставил поднос на подоконник и тяжело опустился на табурет. Сидел и сквозь слезы смотрел на пар, поднимающийся из чайника. Из соседней, уже пустой комнаты, где проходили поминки, как эхо, долетел голос Секерковой: «Один ты теперь остался, Марцинек, один как перст…»
***
Прошло почти четыре месяца. Иногда, случалось, он забывался, доставал из буфета два стакана, клал на два блюдца две ложечки и резал к ужину больше хлеба, чем съедал. Пустота, возникшая после смерти матери, все еще была явственной, но уже не такой болезненной.