— А как вы это делаете? — спрашивает соседская девочка Авдотья, постарше Агафьи годика на полтора.
— А это секрет, — улыбается дедушка. — Это тайна. Тут Маняща пришла, красная с мороза. Принесла пряников детям, а как увидела, что в горнице происходит; так и стала как вкопанная.
— О, а теперь с мамой хоровод водить будем! — обрадовался Ильич, поставил Маняшу в хоровод, и стали они снова вокруг елки ходить. Ходили долго, пока ктото из детей не заплакал. Тогда дедушка Ленин остановил хоровод и сказал, что теперь можно и подарки получать!
Бросились детишки под елку, чуть не передрались, потому что перемешались кучки конфет и гостинцев, рассыпавшись по всему полу.
— Ай, — с сожалением мотнул головой вождь, поглядев на товарища Калинина с укоризной. — Кто же так подарки раскладывает?! Надо было обождать и потом сказать им, чтобы протянули тебе свои ладошки, лодочкой сложенные, а ты бы из мешка что-нибудь вытаскивал и по очереди в каждые ладошки…
Товарищ Калинин стоял потупив взор. Было ему стыдно за ошибку, но дедушка Ленин был отходчив и уже через пару минут похлопал он Деда Мороза по плечу и сказал:
— Ну что, надо дальше идти, нас еще много детишек ждет!
И вышли они, попрощавшись с Добрыниным и Маняшей. А потом забежали красноармейцы в горницу, забрали наряженную елку и ушли.
Вышел Добрынин им вслед посмотреть. Метель стала послабее, и видно было, как свернули все четверо на другую улицу, на ходу оживленно о чем-то беседуя и довольно громко смеясь.
Ушли они, а Павел все стоял и стоял, и метель после недолгого затишья снова стала набираться силы, закружила, завыла протяжно, зашвырялась в лицо Павлу пригоршнями сухого колкого снега. А он, словно и не чувствовал холода, стоял и так, стоя, засыпал, ощущая, как ему тепло и уютно внутри, несмотря на все эти завывания, которые он хоть и слышал, но доносились эти звуки до него как через толстую стенку, будто и впрямь он сидел дома, а метель бушевала на улице. А тут еще, несмотря на весь внутренний уют, скучно ему стало без Ленина… И пес Митька из своей будки подвывал метели нестерпимо жалостливо, по-сиротски. Захотел Павел погладить любимого пса, подошел к его деревянному жилищу, сунул руку внутрь и вдруг почувстовал резкую боль в пальцах, словно кипятком ошпарился.
— А-а-а! — закричал он во сне и проснулся, встревоженный и напуганный болью.
Оказалось, что погладил он печку-буржуйку, которая хоть и потухла почти, но все еще горячей была. Присел Павел рядом, фукая на пальцы правой руки, как на кружку с кипятком. Отошел немного, успокоился. Пожалел, что нет у него ни карманных, ни ручных часов, а то б узнал примерно, как долго спал, да и сколько времени прошло с момента, ухода Федора и летчика.
За окном по-прежнему завывало, буйствовало снежное месиво, взбитое ветром.
Встал Добрынин на ноги, зажег от уголька, взятого из печки, керосиновую лампу и стал собираться за дерном идти. Вытащил топор из котомки на всякий случай. Замотался покрепче в кожух. Посмотрел пристально на коня — тот стоял смирно. Поискал взглядом какую-нибудь корзину для дерна, но нашел только ведро, стоявшее под столом. Взял его и вышел в пургу. Руки леденели без рукавиц — ведь не снабдил его рукавицами Федор. Но не обращая внимания на снег, засыпавший глаза, повернул Павел от двери направо и пошел вдоль стенки, нащупывая руками дерн. Нашел какие-то смерзшиеся и приледеневшие к бревнам комья, но отодрать их от стены не мог, даже топор не помог в этом деле. Помучился Павел довольно долго, пока не почувствовал, что пальцы перестают слушаться. Только тогда вернулся он в дом, оставив ведро где-то под наружной стеной. Вбежал в комнату и сразу к печке руки греть. Грел долго и по тому, как легко было держать подмерзшие руки у самого металла бывшей бочки, понял, что начала она остывать. Занервничал, ведь страшно стало, когда вообразил он себе, что потухла буржуйка и стены и пол стали покрываться наледью.
Руки уже отогрелись, пальцы сгибались и разгибались, как и положено им человеческой природой. И вспомнил тогда Павел о дровах, привезенных Федору на самолете. Надо было идти туда, за дом, где Валерий Палыч поставил свою крылатую машину. Надо было идти, забираться внутрь, искать там дрова и тащить их в дом к печке, а то не дай бог, вернутся Федор и летчик, а в доме мороз и два трупа: его, Павла, и коня его, Григория.
Взбодрился от этих мыслей Павел, взбодрился по-злому и, оставив топор на полу у буржуйки, снова пошел к двери. Выйдя, по стенке пробрался задом, увидел высовывавшееся из снежного месива крыло самолета и нырнул под него. Добрался до металлической обшивки, снова замерзающими руками нащупал входной боковой люк, толкнул его и сам удивился, как легко он открылся — словно ветер помог. Может быть, и действительно помог ветер, и Павел, подпрыгнув, забрался в самолет — внутри этого бешеного ветра уже не было, и пополз он в темноте к хвостовой части, где должно было стоять туалетное ведро. Пролез пару метров, ощупал темноту вокруг себя и страшно обрадовался, когда ощутил задубевшей кожей пальцев шершавое сучковатое полено. Взял его, подгреб под себя, потом нашел еще одно, потом третье. Прижал эти поленья Павел двумя руками к груди и пополз к выходу. Там спрыгнул, дошел до стенки дома вслепую и уже по ней добрался до двери. Ввалился, на ходу роняя поленья на пол. Снова отогрел немного руки и взялся за топор, предварительно задвинув чугунный запор на двери. Расколошматил эти три полена и самые мелкие щепочки забросил в печку, чтобы взялись они огнем от тлеющего дерна. А сам уселся на полу и стал ждать треска горящих дров. Загорелись, затрещали эти дрова в буржуйке довольно скоро. Павел, отдохнув, накачал примус, зажег его и поставил сверху чайник, в котором было еще много воды. Потом заварил чай и с дымящейся «осоавиахимовской» кружкой уселся за стол. Достал из котомки последние два целых сухаря, сгрыз их медленно, запивая маленькими глотками крепкого до горькоты чая. Стал с нетерпением ждать возвращения летчика и Федора, воображая себе, как втащат они в дом сани, груженные доверху всякой провизией. Опуская пустую кружку на стол, сдвинул он случайно длинную доминошную «колбасу» и тут же засуетился, подравнивая костяшки, чтобы ничего не перепуталось и можно было бы по возвращении товарищей доиграть, а точнее — выиграть эту партию, хотя все, конечно, зависело оттого, кто имел костяшку «пять-два». А за окном по-прежнему завывала занудливая пурга. Делать было нечего, и Добрынин заварил еще чаю, вытащил два заветных надкушенных в Кремле сухаря, положил их перед собой на край столешницы, смотрел на них долго и пытливо, размышляя о странности человеческих привязанностей. И так, размышляя и не сводя с сухарей взгляда, он попивал чай. Удивительным было чувство, возникшее у Добрынина по отношению к этим двум сухарикам, хотя и их судьба, если можно так назвать то, что произошло, тоже была удивительна и, как ни странно, напоминала ему, народному контролеру, собственную жизнь. И еще, продолжая свои мысли,понял Добрынин, что сам съесть эти сухарики не сможет, даже если выпадет ему от голода умирать. Хотя также он понял, ,что охотно отдал бы их товарищу Калинину, если б у того вдруг случились сложности с едой, и, может быть, даже смог бы он отдать один сухарь псу Митьке, но только в случае крайней нужды или очевидного присутствия в жизни пса чего-то гибельного. О себе он не думал, не думал он и о летчике и Федоре, хотя относился к ним с уважением.