— За что вы его?!
Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке.
— За что тебя?..
Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.
Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно — даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.
— Бруно! — прозвенело в мерцающей тьме. — Ты еще жив?! За что тебя?!
— Я убил… — прохрипел подмастерье.
Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова — неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд.
И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно — лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший — использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.
Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета.
— Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа!
— Где? — не понял Мади.
— На площади!
Судья тряхнул головой.
— На центральной площади? Возле магистрата?
— Да! — выпалил Амир. — Самосуд!
Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки.
Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике.
— Мы не преступили закона, — уперлись ремесленники. — Цех имеет право на месть.
И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб — малефиций.
— Но я же ничего не успел сделать! — задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец. — Я только смотрел! Кому я причинил вред?!
И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел.
— Отец! Быстрее! — заторопил его Амир. — Убьют ведь!
Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам:
— За мной!
Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу.
— Прекратить самосуд!
— Посторонись!
— Дайте дорогу!
Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок.
— Свинца ему в глотку!
Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь.
— В сторону, дикари! Судья идет!
— Это он?
Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.
— Что случилось, Бруно?
Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.
— Говори же! — потряс его за плечо Мади.
— Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы…
Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было…
— Мои часы…
Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.
Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.