Он видел города, не засыпающие ни на миг, и дороги, которым нет конца. Он видел тысячи евреев, пожизненно заключенных в маленькие стеклянные будки, где меняют деньги и дают ссуды. Он видел миллионы морисков, круглые сутки пакующих мороженую парагвайскую баранину. И он видел миллиарды иных еретиков, почти не отходящих от работающих механизмов. И все это для того, чтобы титанические Куранты, которых они даже не видят, продолжали идти к своей неведомой цели.
Бруно знал, что новый мир будет совсем иным. Ибо не станет забот ни о грехе, ни об искуплении, а Новейшим Заветом человеку станет механически точный расчет. И люди наконец-то поймут, что смысл их бытия вовсе не в завещанной Иисусом любви и еще менее — в отвоеванной Адамом и Евой свободе мысли и поступка. Ибо смысл шестеренки может быть лишь в одном — в безостановочном вращении в отведенных ей пазах. Так, как и планировал Господь — до того, как пустил все на самотек.
А потом терпеть уже стало невмоготу, и Бруно закричал.
— Я исправил Божий первородный грех! — вывернул он голову на север, в сторону невидимой отсюда Швейцарии. — Ты слышишь, Олаф?! Я сделал доводку! Я все за Него исправил!
Он уходил счастливым.
Едва Томазо посмотрел в лицо самому страшному, он разрешил себе увидеть и остальное. Он отдал Церкви все — всю свою жизнь. Рискуя собой, он помогал изгонять и уничтожать элиту полуострова, чтобы окончательно подчинить его престолу Петра. И он очень надеялся, что это имеет какой-то неведомый Высший Смысл. Однако там, на самом верху, и впрямь не было никакой иной цели, кроме власти самой по себе, — как раз по уму и взглядам деревенского петуха.
— Боже мой… — потрясенно прошептал он и осекся.
По сути, даже Господь в грядущем раю не мог предложить людям ничего, кроме своей над ними абсолютной власти, — вообще ничего! Может, потому, что власть, тем более абсолютная, не нуждается ни в чем, кроме себя самой. И едва Томазо это понял, как что-то изменилось, а палач с факелом замер у самых его ног.
— Это из папской канцелярии пришло… — объяснил Комиссару Трибунала гонец, и вертящий в руках гербовый листок инквизитор властным жестом приостановил казнь.
— Хм… действительно, из канцелярии… — Он повернулся к альгуасилам: — Вот этого… Томазо Хирона снять.
— Я же говорила, что он искренне раскаялся, — с удовлетворением произнесла жена начальника стражи. — Вот Господь и явил свою волю…
Альгуасилы быстро подошли к Томазо, отомкнули цепь и волоком оттащили помилованного самим Папой еретика в сторону, к стене.
— Продолжай, — махнул Комиссар палачу. Томазо оперся на стену спиной, тряхнул головой, но Астарот так и висел перед ним.
— Что происходит? — спросил Томазо. — Почему я не с ними?
Его братья, которых он когда-то так любил, а теперь искренне жалел, один за другим исчезали в клубах дыма и уже кричали — страшно, нечеловечески…
— Это — четвертый вопрос, Томазо, — рассмеялся дух. — Но я тебе отвечу: ты стал не нужен этой машине. Ты свободен — с той самой секунды, как увидел все как есть.
Томазо прикрыл глаза. Он уже чувствовал эту свободу — свободу единственной избежавшей общей судьбы, закатившейся под Божью кровать шестеренки.
И он не знал, как с этой свободой жить.