— Что ты имеешь в виду?
— Говорят, она была на третьем месяце беременности. Не исключено, что тот маньяк, который считал себя отцом ребенка, вспорол ей живот.
— Но какое это имеет отношение ко мне? Я даже не знал, где она живет. Послушай, Женечка, у меня есть предложение продолжить наш разговор в ресторане. Сегодня такой замечательный вечер.
— Погоди, — упрямо возразила мама. — Сперва ты должен рассказать мне историю ваших взаимоотношений. Все равно рано или поздно я ее узнаю. Между прочим, мне решать — простить тебя или указать на дверь.
— Ах ты, моя любимая Кассандра. — Похоже, Камышевский попытался обнять маму, но она не далась.
Наконец мама сказала:
— У меня взрослая дочь. Как я смогу смотреть ей в глаза, если поселю в своем доме развратника?
— Но я же давно исправился, Женечка. Казанова превратился в Дон-Кихота. И всему виной ты, любовь моя.
— Хотелось бы в это верить. — Мама вздохнула. — И все равно прежде, чем решиться на столь отчаянный шаг в моей жизни, я должна знать кое-какие детали из твоего прошлого.
— Мое прошлое было очень скучным и однообразным, моя милая. Прошлое холостяка — это пыльная захламленная комната, в которой сердобольная душа наконец догадалась открыть форточку и впустить свежий воздух.
— Эдуард, повторяю: я должна это знать. Клянусь забыть навсегда обо всем и в дальнейшем не попрекнуть тебя ни единым словом. Скажи мне честно: у тебя с Жанной были интимные отношения?
— Нет, конечно. Как ты могла такое подумать? Мы с ней люди разного круга, даже, можно сказать, разных плоскостей. Совместить несовместимое так же невозможно, как заставить соловья кукарекать или кукушку петь, как…
— Тогда откуда появились эти фотографии?
Мама щелкнула замком сумки.
— Боже, какая мерзость! — весьма натурально возмутился Камышевский. — Это наверняка дело рук какого-нибудь местного фокусника. Откуда у тебя эта пакость?
— Мне дала их одна… знакомая.
— Маргарита?
— Какое это имеет значение?
— Я не раз предупреждал тебя, Женя: эта женщина попытается нас разлучить. Она была в меня…
— Я все знаю, — перебила мать. — Но как ты объяснишь происхождение этих фотографий?
— Я ведь сказал тебе — это проделки какого-то фокусника. Быть может, Ставицкого. Он несколько раз снимал меня.
— В обнаженном виде, что ли?
— Нет, конечно. Но я слышал, что эти проказники владеют искусством фотомонтажа: голову одного человека приставляют к туловищу другого и тому подобное.
— Это твое туловище, Эдуард. И ты прекрасно это знаешь.
— Женечка, это абсурд какой-то. Завтра мне покажут точно такие же фотографии, где ты предаешься любовным утехам с каким-нибудь развратным самцом.
— Не покажут.
— Но ведь ревнивая женщина, как ты понимаешь, способна на все что угодно, лишь бы не позволить тому, кого она любит, соединиться с другой. Даже если та другая — ее родная сестра.
— Ты переоцениваешь себя, Эдуард.
— Женечка, пойми…
— Ладно, закончим этот неприятный для нас обоих разговор. Приглашение в ресторан все еще остается в силе?
— Женя, родная, я тебя очень люблю. Я даже представить себе не мог, что так влюблюсь на старости лет. Ты удивительная женщина.
Я услышала довольный мамин смех и их удаляющиеся шаги. Я выждала еще минут пять. Когда я вернулась в дом, там уже никого не было.
…Я отложила книгу в сторону и спустила с кровати ноги. Мне вдруг очень захотелось взглянуть на фотографию Камышевского и покойной Жанки. Я бросилась в мамину комнату, раскрыла чемодан. Фотографии лежали в кармашке.
На всех трех был запечатлен акт любви. Камышевский лежал, Жанка сидела на нем верхом. На одном из снимков он тискал ее грудь и показывал язык.
Я не могла оторваться от этих черно-белых прямоугольников глянцевых фотографий. В них было что-то постыдно мерзкое, но оно влекло меня к себе, затягивало, словно в воронку. Помню, я опустилась на колени, потом села на пол.
Я слишком поздно услышала шаги. Я резко повернула голову и увидела Камышевского. Он стоял на пороге комнаты и в упор смотрел на меня. Он был весь в поту и тяжело дышал.
Я прижала фотографии к груди и быстро встала.
— Моя девочка, позволь мне швырнуть эту грязь туда, где ей и следует лежать. — Камышевский протянул ко мне руку. — Дай их сюда. Это такая мерзость. Изнанка человеческой жизни. Я не позволю, чтобы при тебе выворачивали наизнанку жизнь.